Читаем Седьмая стража полностью

И тогда все та же неприятная усмешка вторично мелькнула у него в глазах, и лица в зале как бы слились, отодвинулись и растаяли, — он вспомнил то, чего раньше никогда не мог вспомнить, и это было скорее не ясное физическое воспоминание, а чувство, ощущение чувства, связанного с собственной смертью, и вот теперь каким-то непостижимым образом он вспомнил, когда и где уже случилась его смерть. Он вспомнил свою смерть на Соловьевой переправе, хотя прекрасно знал, что никогда там не был, и что там умер не он, а его отец, вспомнил то, что его уже давно, вот уже несколько месяцев мучило. Да, он умирал и знал, что умирает, он уже умер, и, однако, угасавшие чувства в нем еще откликались на раздражители жизни, и он даже слышал чьи-то знакомые голоса рядом. Медленная боль, вызывающая отчаяние, безнадежность и подспудное желание скорейшего завершения, затихла и скоро ушла совсем, и пить уже не хотелось, потому что тела уже не было, от него оставалась какая-то словно извне плывущая точка в мозгу, вяло улавливающая и отмечающая запахи, звуки, голоса и даже отдельные слова и фразы, и они всплывали теперь в самые неожиданные моменты, как, например, вот такая, произнесенная неизъяснимо тоненьким, детским, уже утратившим тепло жизни, голоском: «А Колюши-братика больше нету…» Что это, откуда и зачем сейчас вновь чужая и давно забытая боль? Забытая? Чужая?

И тут Меньшенин ощутил на себе какой-то особый, как бы рвущийся ему под черепную коробку взгляд, слегка повернул голову и еще раз встретился взглядом с профессором Коротченко. В следующую секунду глаза у Климентия Яковлевича дрогнули, расширились и вспыхнули каким-то радостным безумием. «Он, он! — простонало у него в душе. — Не надо ничего искать, рядом все, здесь гнездо, здесь! Он, родненький! Теперь только не спугнуть, какую паутину можно расшевелить! Ай да зятек у Вадима!»

Пряча свое торжество и азарт опытного охотника, профессор обезоруживающе открыто улыбнулся Меньшенину, в то же время этой приветливой улыбкой как бы ободряя его и поощряя продолжать, но и Меньшенин уже уловил четкий сигнал опасности, уже потаенные мысли профессора словно отпечатались у него в сознании, и он, сам себя не узнавая и даже пугаясь, еще и еще раз, чтобы лучше запомнить, раз и второй их перечитал. «Ага, — сказал он себе, в свою очередь, с невольной дрожью открытия и ожидания. — Вот, кажется, это дурацкое болото и кончилось, вот и подступил жданный и пугающий перевал… А — куда? Так, значит, это вы, уважаемый профессор, так искусно устроились рядышком? Восхитительно… Что там еще таится под этой сияющей лысиной? Надо бы сейчас пожать ему руку покрепче, но, пожалуй, этого никто здесь не поймет, и без того все озадачены; ушки на макушке».

Молчание действительно затягивалось, и в зале почти недоуменно, а некоторые и со значением, стали переглядываться; вот две головы, седая и черная, сдвинулись, поплыл сдержанный, приглушенный смешок.

— Простите, — сказал замешкавшийся оратор, — простите, мне пришла в голову одна любопытная мысль. А есть ли вообще смысл во всем том, ради чего мы здесь собрались? Приблизились ли мы со времен того же Геродота к раскрытию тайны человека, ради чего, собственно, и трудились сотни поколений мыслителей, историков, художников? И не все равно, станет ли академиком Вадим Анатольевич Одинцов или вот, допустим, профессор Коротченко?

— Нет, это уж вы простите, уважаемый коллега, — раздался сердитый надтреснутый голос из зала. — Простите, слишком много беспредметных восклицаний, а мы обсуждаем конкретный вопрос. Лично у меня нет времени и желания заниматься абстрактными умозаключениями.

Меньшенин взглянул на говорившего, согласно кивнул.

— Очевидно, не все равно, если человек с каждым новым усилием, мучительным, трудным, кровавым порой, все-таки приближает и шаг в иное качество знания, — продолжал Меньшенин. — Что означает, на мой взгляд, последняя по времени, так называемая научная работа профессора Одинцова? Это скорее политический трактат с утопическим освещением, попытка философского анализа будущего, только никак не историческое исследование…

Шум в зале возник и стих каким-то несильным всплеском.

— А его основная теория о скором растворении русской нации в некоем новом социуме? Я бы не взял столь тяжкий грех на свою душу, — назначение подлинной исторической науки закреплять результаты, а не прогнозировать их в угоду всякого рода политикам…

Зал опять вздохнул и замер; Меньшенин теперь уже неосознанно старался не видеть отдельных, тем более знакомых лиц; он почувствовал какую-то сквозящую легкость сердца, — в главном он не мог ошибаться. И в то же время в нем продолжало жить и даже разрастаться сомнение. «А вдруг все это с уважаемым Климентием Яковлевичем всего лишь пригрезилось? — думал он. — Так, нервная горячка?»

Он заставил себя сосредоточиться, — теперь зал ждал с нетерпением.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже