– Одно только могу тебе сказать, Эрнст: Мангольдовой Софи я на твой счет мозги прочистила. Как ты можешь ей врать, будто ты обручился с Марихен из Боценбаха? Ты же в позапрошлое воскресенье сделал предложение Элле.
Эрнст ответил:
– Это предложение не имеет решительно никакого касательства до моих чувств к Марихен.
– Прямо многоженство какое-то, – фыркнула Августа.
– Ничуть не многоженство, – возразил Эрнст, – просто у меня такой характер.
– У него это от отца, – заявила фрау Марнет. – Когда его отца убили на войне, все его девчонки ревели вместе с Эрнстовой матерью.
– Так ведь и вы небось тоже ревели, фрау Марнет? – спросил Эрнст, подмигнув.
Фрау Марнет покосилась на своего сухонького мужичишку и ответила:
– Ну, одну-две слезинки, может, и я пролила.
Франц слушал, охваченный волнением, словно ожидал, что мысли и слова людей в Марнетовой кухне сами собой задержатся на том событии, о котором так жаждало услышать его сердце. Однако – ничего подобного: их слова и мысли весело разбежались по всевозможным направлениям. Франц вытащил свой велосипед из сарая. На этот раз он не заметил, как спустился в Гехст. И велосипедные эвонки вокруг него, и уличный шум просто не доходили до его слуха.
– Ты его разве не знал? – спросил один в раздевалке. – Ты ведь раньше жил здесь!
– Почему именно его? – отозвался Франц. – Нет, эта фамилия мне ничего не говорит.
– А ты посмотри хорошенько, – сказал другой, сунув ему под нос газету. Франц опустил взгляд на лица трех беглецов. Если встреча с Георгом была для него подобна удару – ведь это как-никак была встреча, и Георг с объявления о бежавших был все-таки наполовину Георгом его воспоминаний, – то оба незнакомых лица справа и слева от Георга также поразили Франца и пристыдили за то, что он думает только об одном.
– Нет, – заметил он. – Фото мне ничего не говорит. Господи, мало ли людей видишь!
Газетный листок переходил из рук в руки.
– Нет, не знаю, – раздавались голоса.
– Господи боже, трое сразу, а может, и больше.
– Почему же они удрали?
– Дурацкий вопрос.
– Как? Лопатой пристукнули.
– Шансов никаких.
– Отчего? Ведь они же на воле.
– А надолго ли?
– Не хотел бы я быть в их шкуре.
– Смотри, этот совсем старый.
– А этот мне кажется знакомым.
– Им, верно, все равно была бы крышка, терять нечего.
Чей-то голос, спокойный, может быть несколько сдавленный – говоривший, верно, присел перед шкафчиком или зашнуровывал башмак, – спросил:
– А будет война, что тогда с лагерями сделают?
Холодом веет от этих слов на людей, торопливо и судорожно переодевающихся, чтобы приступить к работе. И тот же голос, тем же тоном продолжает:
– Чего тогда потребует внутренняя безопасность?
Кто же это сказал? Лица не видно, человек как раз нагнулся. А голос знакомый. Что же, собственно, он сказал? Ничего запретного. Наступает короткое молчание, и когда раздается второй гудок, нет ни одного, кто бы не вздрогнул.
В то время как они спешили через двор, Франц услышал за своей спиной вопрос:
– А что, и Альберт тоже еще сидит?
И чей-то ответ:
– Кажется, да.
Биндер, старик крестьянин, ездивший к Левенштейну, только что хотел прикрикнуть на жену, чтобы она выключила радио. С той минуты, как он вернулся из Майнца, он катался по своему клеенчатому дивану, терзаемый еще более свирепыми болями, – так он, по крайней мере, уверял. Вдруг он прислушался, разинув рот. Происходившая в нем схватка между жизнью и смертью была забыта. Он заорал на жену, чтобы та помогла ему скорее надеть сюртук и башмаки. Велел заправить автомобиль сына. Хотел ли он отомстить врачу, который оказался бессильным перед его болезнью, или пациенту, который вчера, перевязав руку, спокойно ушел своей дорогой, тогда как ведь он – это сейчас сообщили по радио – был тоже обречен на смерть? А может быть, старик просто надеялся как-то отстоять свое место среди живых?
II