Они миновали старое кладбище, поросшее колючками. Казалось, кто-то цепкий хватает их из могил, и на брюках, на носках оставались сухие впившиеся семена, как метки, по которым их можно отыскать.
Они проходили поле с воронками от бомб, и в каждой дергалась лиловая горячая плазма, сохранившая температуру взрыва.
Иногда они натыкались на едва заметные тропки и тут же старались от них удалиться. На этих тропках мог внезапно появиться разведчик в чалме и чувяках. Его нельзя было убить — исчезновение разведчика могло разбудить и встревожить всю млеющую, сонную под полуденным зноем «зеленку». Из невидимых нор, из развалин, из подземных колодцев — кяризов станут выскакивать бородатые вооруженные люди, искать убивших разведчика.
Над камнями, сухими руслами, руинами кишлаков струился стеклянный воздух, колебал очертания, отстаивал, выпаривал их в небо. Словно реяли души убитых, тех, над кем пролетели самолеты.
Голова гудела, мысли кипели, как в завинченном перегретом котле. Виделась мать, вернувшаяся с мороза домой, занесшая в теплую комнату запах снега. Вспоминался их дом, темный на белом снегу, и заснеженный до крыши дровяной сарай. Появлялось забытое лицо соседской девушки, ее маленькие валенки, оставлявшие на снегу вереницу следов. И тут же возникали раздвинутые, в конвульсиях, колени афганки, раздвоенный, сотрясаемый зад Бухова.
Он оглядывался: пересчитывал тех, кто шагал следом. Вел к каналу, сопрягая спасение с этой прохладной водоносной струей. Вдали, за горячим волнистым полем, среди струящихся студенистых слоев, вдруг возник человек. Огромный, до неба, в шароварах, в чалме, в развеянной накидке. Шел, не касаясь земли, нес на плече гранатомет. Мираж подхватил на далекой тропе стрелка, увеличил, поместил в слои стеклянного воздуха, перенес на волнистое поле. Огромный размытый моджахед, прозрачный для света, шел, струился, исчезал в садах и арыках.
Они шли разоренным селением среди щебня и глины. Кишлак с обрушенными куполами, сломанными стенами, остатками фундаментов был похож на раздавленную ракушку, в которой умер и высох моллюск. Мануйлов, тощий, измученный, переживший свой первый бой, испытавший ужас, разговаривал, подбадривая себя разговорами.
— Бухов — он все о женщинах говорил… Одно на уме было… Официантке деньги носил… Ночами спать не мог… А ведь у него в Союзе девушка есть… Он ей письма нежные слал… Ларисой зовут…
Оковалков вдруг подумал — семя, брошенное Буховым в момент своей смерти, оплодотворит женщину, она родит, рожденный станет жить в этой афганской «зеленке», и какие видения, какие сны будут мучить его, рожденного от семени мертвого?
— У меня девушки пока нет, — продолжал Мануйлов, не требуя ответа, благодарный за то, что ему позволяют говорить. — Я с одной дружил, на математической олимпиаде познакомились. Задачку ей помог решить. Сначала встречались, а потом она говорит: «Ты еще маленький!»
Оковалков запнулся — шнурок на кроссовке развязался, попадал под ступню. Надо было остановиться, завязать шнурок. Но не хотелось прерывать движение, останавливаться в этом разбитом, посыпанном рыжей пудрой кишлаке, где в развалинах темнели норы от погребов и фундаментов.
— Я марки собираю… Домау меня коллекция марок, хорошая!.. Мама в газетном киоске работает, марки мне достает… Сюда прибыл, думал, афганских марок достану… Ни одной!.. Что у них, почты нет? Как же они письма друг другу шлют?
Шнурок цеплялся и путался. Майор, останавливаясь, припал на колено, стал шнуровать кроссовку, отпуская от себя Мануйлова. Под кроссовкой, которую он шнуровал, лежал в пыли черепок, белый с голубым завитком, от какой-то расколотой чашки. Мануйлов удалялся, и было слышно, как он говорит:
— Я в дукан захожу, спрашиваю: «Марку мне дайте!» А он смотрит, не понимает…
Его уже не было слышно, он ушел далеко вперед, и майор, затянув шнурок, подцепил голубой черепок, стал подниматься.
Впереди, где шагал Мануйлов, метнулась бледная вспышка, рванул тугой удар копоти. Солдат взлетел вверх, как кукла, раскинув ноги и руки. В лицо Оковалкову ударила плита спрессованного горячего воздуха, пахнуло зловоньем взрывчатки, и он не видел, как рухнул Мануйлов.
Разумовский, Крещеных кинулись, обгоняя его, к месту взрыва. Рваная лунка была полна вялого дыма. Мануйлов лежал лицом вверх, и лицо было сломано, со сместившимися осями симметрии, содранным скальпом, выпученными, выдавленными из черепа глазами. Весь он был скомкан, с переломанными костями, в лепестках и полосках одежды. Не было крови, словно страшный толчок свернул в жилах кровь, и она отвердела, остановилась в едкой химии взрыва.
Все стояли, оторопело смотрели.
— Намины сели!.. Осторожно, командир, слева растяжка! — Крещеных, отступив, указывал на тончайшую паутинку, протянутую над камнями. — Мануйлов растяжку рванул!