Они стояли на гребне, нависая над низиной с овцами. Оковалков знал неписаные, многократно проверенные законы «зеленки». Вся она, с остатками нив и садов, с невидимыми тропами и тайными лазами, с огневыми точками и минными полями, с подземными складами продовольствия и оружия, с госпиталями, упрятанными под землю, с незаметными для вертолетов караванными путями, была разделена на квадраты и зоны, и в каждой был свой разведчик, свой соглядатай. И если замечал посторонних, или след от солдатского ботинка, или пыльный столб от присевшего в стороне вертолета, он извещал боевые отряды, и вся «зеленка» превращалась в кипящий муравейник.
Мчались по тропам летучие группы, крались в подземных кяризах расчеты гранатометчиков. Враг окружался, подвергался обстрелу и уничтожению. Или же обманно отвлекался ложной атакой, а в это время под землей уходили американский советник или пакистанский инструктор, а группа спецназа ввязывалась в отвлекающий бой, теряла людей.
Таков был закон «зеленки». Стоящий перед ними пастушок был одновременно и разведчиком. Его испуганные, в солнечном блеске глаза пересчитывали пришельцев, брали на учет их оружие, угадывали направление маршрута.
Разумовский посмотрел на Крещеных, на его полусогнутую кривоногую фигуру, на опущенный кулак, сжимающий ствол пулемета. Прапорщик тяжело, по-бычьи повернул шею, поймал взгляд Оковалкова. Майор смотрел не мигая в рыжие, песчаного цвета глаза прапорщика. Прапорщик качнулся. Положил на землю пулемет. Медленно, качаясь на кривых усталых ногах, пошел вниз, к пастушку.
Овцы отпрянули, цокая и мелко пыля, взбежали на склон. Смотрели сверху, как идет к пастушку Крещеных. Крещеных подошел, обнял пастушка, прижал к груди его шерстяную шапочку, его длинную хламиду, и так, замерев, они стояли. Майору казалось, что стоят они слишком долго, целую вечность, и за это время где-то выпал снег и замерзла река, и на крыше заблестели сосульки, и мать осторожно, чтобы не поскользнуться, несет из булочной хлеб, а он, мальчик, смотрит на нее из окна.
Крещеных разъял объятия, и пастушок мягко улегся на землю, не издав ни единого звука, а прапорщик прятал в ножны узкий влажный нож. Шел обратно усталый, на кривых ногах, похожий надрессированного, выступающего в цирке медведя.
Овцы с пригорка смотрели, как лежит пастушок.
Временами казалось — вода близка. Вот-вот блеснет канал, ровная бегущая гладь, заключенная в рукотворный желоб. Лента воды среди насыпанных валов, над которой они многократно пролетали в вертолете. Машина, делая противоракетный маневр, отстреливала огненные головки термиток, улетавших, как зажженные спички.
Но канала не было. Лишь волновалась накаленная плазма воздуха, сквозь которую они проносили свои воспаленные, обгорелые лица.
Они наткнулись на разрушенную мечеть, бело-желтую арку с вмурованными синими изразцами. Вошли внутрь, надеясь хоть на минуту укрыться от жары. Но в проломленный купол, из проемов дверей и окон устремлялся вихрь бесцветного горячего воздуха, и казалось, что это печь с огнедышащей тягой. И если тронуть стену ладонью, запахнет жареным мясом.
В другом месте они набрели на остов вертолета. Скелет шпангоутов, обугленная, со следами пятнистой краски обшивка, ломаные лопасти, провалившийся внутрь редуктор. Вертолет был полузасыпан песком. Кабина зияла провалами блистеров. На клепаном полу валялось множество высохших мертвых жуков. Черные хитиновые скорлупки покрывали сиденья пилотов, кресло кормового пулеметчика. Кладбище жуков, собранное загадочной силой в разбитом вертолете.
Они услышали тихий звон. Оковалкову показалось, что это звенят его переполненные закипающей кровью виски. Но звон раздавался из-за рыжей глинобитной стены, переносимый вместе с валом душного ветра.
Так звенят бубенцы на шее усталых верблюдов, когда пыльный караван, колыхая поклажей, движется в волнистых бесконечных песках.
Они замерли, залегли, ожидая увидеть горбатого длинношеего зверя с тюками на впалых боках, погонщика на юрком ишачке. Но верблюдов не было. Медный звон исходил из недвижного места, свидетельствовал об отсутствии жизни, вызванивал унылую мелодию неподвижности, солнечную безжизненность ветра.
— Прикрой! — сказал Оковалков прапорщику, ковыляя к дувалу, протискиваясь сквозь щель на внутренний, окруженный стенами двор.