Поздно вечером проверял, слушал: ноздря заложена. Крепко, насухо. Не может простой насморк так странно гнездиться в одной ноздре. Да и насморка нет -- просто не дышит. Тамара, что поначалу отмахивалась от моей мнительности, тоже мрачно смотрит по вечерам, как ты спишь, приоткрыв рот. И как в тот, в первый раз, мы назавтра вдруг решаемся в поликлинику, к лорингологу. Вновь ведет тебя мама, возвращается: "Нос забит, а так ничего нет". Нет? Отчего ж и вторая ноздря почти что не дышит? И созваниваемся уж с онкологами. "Ну, смотрели они так и эдак -- Нина Акимовна... -- рассказывает Тамара про доцентшу, эффектную женщину с прохладным красивым лицом, которой представила нас Калинина. Это там же, на Чайковского, наверху. -- Сказала, что гайморит. Нафтизин выписала, капли такие. И ментол".
Без толку. И опять вы едете в н а ш Педиатрический институт. Там профессор Гробштейн, от одной лишь фамилии которого взмывает душа, спрашивает: "Она у вас не могла что-нибудь проглотить? Пуговицу?.. -любезно уточняет профессор.-- Ты ничего не глотала?.." -- "Нет..." -- тебе даже немножко смешно. А чего смешного, ведь уже побывали вы с мамой и в ЛОРНИИ, видели, что глотают люди: вилки, ложки, гвозди и прочие железо-скобяные изделия. Ох, Лерочка, почему ты не шпагоглотатель? Сейчас бы они вытащили рапиру д'Артаньяна, и все стало бы хорошо. И опять в ЛОРНИИ -снова снимки там с тебя шлепают, всовывают их в черный конверт, вручают, чтоб нести вам самим на Чайковского. "Аденоиды!..-- наконец-то решительно говорит Нина Акимовна. -- Я могу это хоть сейчас вырвать".
Аденоиды... оказывается, пятнадцать процентов из нас, грешных, владеют этой недвижимостью и даже не знают, что такие богатые.
Как тревожно, тягостно в нашем доме. Так в театрах, в кино реостаты неумолимо давят свет. Так встает над краем земли черно-синяя туча и находит безмолвно, в безветрии. Две недели назад еще верилось: пронесет стороной. Но ползет, нахлобучилось мглисто на солнце, стелет ближе, наслаивает рваные, серые, темно-бурые. Незаметно уж смерклось. Чернота, что пугала на горизонте при солнце, стала привычной -- она над тобой. И глядишь с удивленьем туда, где цветет, удвигается от тебя голубой, безмятежный закраешек неба. И по-новому тешишь себя: это раньше, под куполом ясного дня, казалось, что страшно. Но рвануло, пробежало черно-белым дрожаньем по листьям, зароптало да стихло в недвижном и ждущем. Кап... кап... -- несмело упало в мягкую пыль, опахнуло ею взбудораженно, душно. Проворчало что-то вдали в черно-буром кабаньем брюхе, и блеснуло клыками -- будто дернуло веки. Ветер резко, рывком заголил тополихам подолы, бухнуло, врезалось: трах-ба-бах!.. Далеко. Но уже. Не уйдет. Оглянись напоследок, видишь, там золотится светлый обмылочек. Над чьими-то жизнями.
Мы глядим с Тамарой друг другу в глаза, хотим утвердиться в том, чему научили врачи, и не верим уже ни себе, ни им. Предугадки мои и раньше кишели, копошились выгребными червями в душе, но теперь выползала, превращаясь в навозную муху, мысль. С лапками да с нелетными пока еще крылышками, вот-вот взлетит и отложит яичко.
Каждый вечер, мучая тебя, мучается мама (нафтизин, ментол, перекись водорода), но пока не пришла пора процедур -- тихий ангел витает над вами. Вы вдвоем на диване, под пледом, читаете книгу дедушки Дурова "Мои звери". Это мамина, детская. Пожевало ее маленечко время, местами обгрызло, но читать можно. "Шут-сатирик Владимир Дуров", -- аттестует его в предисловии некто Алтаев. Ну и ну, попробуй сегодня сказать такое о ком-нибудь из натуральных шутов. Не читанный с далекого-предалекого детства, не переизданный, жил великий дрессировщик на наших антресолях в нехитрых, грустных житиях своих зверушек. Жил и жить будет наперекор нерадивым, подневольным издателям, ибо была у него такая душа, которую не остудит и время. Было в коробе доброго дедушки Дурова припрятано кое-что и про наш сегодняшний день.
"От матери... -- читала Тамара, --Запятайка унаследовала многие из ее замечательных способностей. Кроме того что она была очень недурным математиком, она могла бы поспорить с любым школьником, когда с глубокомысленным видом указывала на моря".
Мама, а как это она указывала? Бегала к морю?
Нет, глупенькая, есть глобусы, карты.
Я знаю, я видела.
В пятом классе будете проходить.
У, как долго.
Вот сейчас, в семьдесят втором, ты кончала бы тот самый пятый. "Мама, а мы поедем на море?" -- "Поедем... -- глянула на меня, вновь взяла книжку. -Вот поправишься и поедем. "В Рязани, куда я приехал..."
Лерочка, еще есть время, давай на минутку прервемся. Я надеюсь, что когда-нибудь все же найдутся и на нашей разумной земле разумные люди и переиздадут эту книгу. И тогда дети твоих сверстников (или их внуки) сами прочтут эту полную любви, доброты и потому вечную книгу. Но о том, что хочу вспомнить, уж никто не расскажет. Помнишь ли ты Большую Ижору, дачу шестьдесят четвертого года?