Подобно тому как Ирэн Адлер навсегда осталась для Холмса «Той Женщиной», Мэдлин Сноу навсегда останется для меня «Той Девушкой». Я имею в виду не любовный аспект (особенно в случае мистера Холмса), а яркую индивидуальность, создаваемую чистой и сияющей женственностью. Такое создание поначалу легко недооценить — подобная опасность существовала бы и в отношении Мэдлин, не будь она так обезоруживающе откровенна.
Холмс попросил меня изложить на бумаге эту историю, что я и делаю в его квартире, которая еще недавно была и моей, не из большого желания исповедаться в грехах, коим я был свидетелем (и таким образом, возможно, содействовал этому), а потому что этим вечером я потрясен до глубины души и потому что не могу отказать моему другу. Не знаю, откроют ли эти мемуары какую-либо из тайн моего сердца, но верю словам Холмса, что исповедь пойдет мне на пользу.
Новости поступили ко мне только вчера, с дневным визитом почтальона. Хорошо, что эта почта была последней, так как позже я уже не мог бы сосредоточиться на чтении писем. Моя дорогая жена Мэри сама принесла мне конверт вместе с чашкой чая и села рядом со мной на полосатый диван из конского волоса. Я взял у нее конверт и, перевернув его, увидел черную восковую печать. Внутри лежала записка с черной каймой.
«Мой дорогой кузен Джон!
Наш Рэндалл, граф Норрис, ушел в мир иной.
Внезапность этого события потрясла всех нас, но никто не был особенно удивлен, кроме его сына. Графа уже давно беспокоило сердце.
Ваше присутствие при кризисных ситуациях я всегда считала благотворным. Возможно, Вы будете настолько добры, что заглянете к нам завтра выразить соболезнование, если не утешить его вдову, леди Джейн. Я бы хотела, чтобы Вы повидали Рэндалла-младшего, чей стоицизм очень походит на непонимание.
Передайте еще раз мои наилучшие пожелания Вашей прекрасной Мэри. В любом случае остаюсь навсегда Вашей преданной почитательницей,
Я читал, чувствуя, как меня покидают силы. Казалось, под внезапно увеличивавшимся весом письма моя правая рука, державшая его, опустилась на колено.
Подумав, что я хочу передать ей письмо, Мэри взяла его у меня и быстро прочитала.
— О! — воскликнула она.
К моему стыду, я не могу припомнить всех ее выражений сочувствия. Заметив мое огорчение, Мэри спросила:
— Рэндалл был твоим близким другом?
— Нет, — резко ответил я.
Хотя она и не поняла моей горячности, это возбудило ее любопытство.
— Значит, он был твоим пациентом? Его сердце…
— Его сердце, если таковое у него имелось, меня не заботило. — Моя резкость удивила нас обоих. Я взял Мэри за руку, но чувствовал себя не в силах рассказать ей об этом («человеке» — зачеркнуто) субъекте.
Не мог я рассказать ей и о Мэдлин.
Кажется, Мэри пила чай. Я не уверен. Помню лишь то, что большую часть ночи я ходил взад-вперед, что-то бормоча. Мэри думала, что у меня жар, но она ошибалась.
Когда, наконец, первые бледные лучи солнца осветили город, побудив стаю дроздов громко выразить радость по этому поводу, я погрузился в тяжелый сон без сновидений. Проснувшись и даже не успев вспомнить, кто я такой, я снова почувствовал возбуждение, словно вернуть вчерашнее настроение было так же легко, как надеть вчерашние носки, и с таким же дурно пахнущим результатом.
Пища не вызывала у меня интереса. Чтобы не огорчать Мэри, я поел, но так, словно принимал лекарства или берег провизию для длительного путешествия. Когда я, не говоря ни слова, вышел из дому, Мэри не стала отрываться от шитья.
Я шел, не останавливаясь, словно хотел бежать от самого себя.
Дважды я проходил мимо городского дома Рэндалла, где он жил с леди Джейн, юным Рэндаллом и Мэдлин, давней подругой леди Джейн. Я видел двоих посетителей, поднимающихся по парадной лестнице, но не стал к ним присоединяться, а двинулся дальше.