А на Нифонте-острове есть монастырь, в котором чернецов много. Жалованье им посылает царь, а за моления воздают люди. А вера их — Фоносома, бог их…
Есть остров особый, на который съезжаются ради мольбищ и приносят Фоносоме дары — всякое золото, и серебро, и лаковую посуду. А ежели кто украдет што, Фоносома сам тому вору жилы корчит и тело сушит. И то же делает с теми, кто, молясь, обуви при нем не снимает…
А близ морской губы стоит город Сынари, который миновать никак невозможно. В том городе осматривают приезжих людей, их оружие, их товары, а на товары дают специальные выписи. А тот ли это остров, на котором поклоняются богу Фонасоме, того не знаю. Везде по дороге многие караулы, попасть никуда нельзя…
А меж Матмайским и Нифонским островами в проливе много высоких мысов. Когда ветер боковой, а вода прибылая или убылая, тогда тот путь и для бусов не прост. А многие совсем разбиваются…
Есть жители островов — мохнатые…
А от Камчатского носу до того Матмайского острова малых и пустых островов — двадцать два…
А живут на островах тихие народы, а апонские иноземцы совсем не живут, разве только на зверином промыслу их зима застигнет…»
А считал — мое! — с отчаянием подумал Иван. И вдруг ясно, как никогда, вспомнился ему старик-шептун.
Тридцать с лишним лет назад в плоской сендухе, в ста верстах от Якуцка, среди комаров и мекающих олешков, в день, когда ему, Ваньке Крестинину, стукнуло семь лет, некий мальчишка, сын убивцы и сам убивец, отрубил ему средний палец на левой руке. Боль, в общем, не великая, но рука стала походить на недоделанную вилку. И там, в сендухе, ровной, плоской, как стол, под томительное шуршанье дождя, заговаривая Ивану отрубленный палец, некий старик-шептун необычно предсказал: жить будешь долго, внимание царствующей особы на себя обратишь, дойдешь до края земли, дикующую полюбишь, а вот жизнь, непонятно добавил, проживешь чужую.
Не обманул проклятый старик! Все сбылось.
Жизнь проживешь чужую!
Отчаяние оказалось столь велико, что крикнул Похабина, а голос сорвался.
К счастью, Похабин сам вошел. Круглую морду хитро держал в сторону, не хотел, наверное, дышать на барина.
— Как человек от думного дьяка?
Похабин, стреляя глазом, не хочет ли хозяин драться, ответил охотно:
— Отдыхают…
— Буди! — приказал Иван таким голосом, от которого у Похабина враз побежали мурашки по спине.
— Это как? — переспросил.
— Буди! Прямо сейчас. Пусть скачет в Москву. Дай лошадей свежих.
— Так еще и не рассвело.
— Буди!
— А сказать что?
— Скажи одно: буду! Пусть так и передаст думному дьяку.
— Буду?… — переспросил Похабин, немея от напряжения, боясь что-нибудь не так понять. — Это ж как так — буду?…
— Тебе понимать не надо, пусть так и передаст — буду. — И крикнул, не выдержав: — Дурак! В Москве буду!
И отвернулся к окну, промороженному до инея.
Глава II. Московская ночь
На Пречистенке в каменном дому маиора Саплина ставни накрепко закрыты, их откинули только с появлением думного дьяка и Ивана Крестинина. Двор сильно замело снегом, снег не успевали убирать. Липа у ворот стояла белая, как напудренная по этикету. Обнимая родного брата и долгожданного Ивана, утирая синенькие глаза платочком, добрая супруга неукротимого маиора Елизавета Петровна заплакала:
— Вот снова одна. Нет маиора. И жив он, и нет его. Хотела от скуки дворню сечь, спасибо, вы приехали. — И повела гостей в дом.
В светлице образа по углам, на стенах богатые мунгальские ковры с бахромой.
Усадила гостей рядом с кирпичной печью, покрытой желтыми, синими, зелеными, будто леденцовыми изразцами, перед печкою — медный лист, железная кочерга и совок тяжелого черного металла.
И везде — образа, везде лампадки, свет в которых возжжен.
В московском воздухе, сильно не похожем на сырость плоского солдатского Санкт-Петербурха, таилось что-то необычное. Например, необычным показался Ивану портрет у входа — незнакомый не старый человек в старинных одеждах. Подумал: наверное, кто-то из Матвеевых, может, еще из стрельцов… И это совсем показалось странно… Раньше Елизавета Петровна не решилась бы повесить в доме портрет стрельца…
— А это что? — изумился, поворачиваясь обернувшись к окнам думный дьяк.
— А это окна, батюшка, — все еще сквозь слезы ответила вдова Саплина. За последние годы она сильно раздалась, халат на ней был малиновый из китайки, новый, на шее нежно мерцало чудное жемчужное ожерелье.
— Вижу, что окна, — выдохнул Кузьма Петрович и его обвислые щеки дрогнули. — Зачем бумагой заклеены?