После Пуллаха появились расшифровщики и специалисты по обеспечению безопасности, а после них пришли радио “Свобода”, радио “Свободная Европа” и радио “Свободное Все Остальное”, и неизбежно, поскольку в большинстве своем они оставались все теми же эмигрантами-заговорщиками, они стали чувствовать, что судьба обходит их стороной, но не решались сказать об этом. И много времени было проведено среди этих изгоев, которые спорили по поводу таких, например, тонкостей: кто станет королевским шталмейстером, когда будет реставрирована монархия; кто будет удостоен ордена Св. Петра; кто вступит во владение летними дворцами эрцгерцога, как только из его гостиных выметут мокрых коммунистических куриц; кто достанет горшок с золотом, который лежит на дне, как его там, какого-то озера, начисто забывая о том, что это озеро узурпаторы-большевики осушили еще тридцать лет назад и построили на том месте гидроэлектростанцию площадью почти что в два с половиной гектара, прежде чем сообразили, что воды здесь не будет.
Словно этого было недостаточно, в Мюнхене родились дичайшие всегерманские амбиции, приверженцы которых даже границы 1939 года считали всего лишь началом того, что нужно Большой Германии. Восточные пруссаки, саксонцы, померанцы, силезцы, балты и судетские немцы – все протестовали против причиненной им ужасной несправедливости и, дабы смягчить свое горе, тянули из Бонна толстые конверты с деньгами. Иногда вечерами, когда я устало тащился домой к Мейбл по пропахшим пивом улицам, мне чудилось, что они поют свой гимн, маршируя за призраком Гитлера.
В деле ли они еще, когда я пишу? Ох, боюсь, что да и выглядят намного менее сумасшедшими, чем в те дни, когда общение с ними было моей работой. Смайли процитировал мне как-то Хораса Уолпола – такое имя само собой не возникло бы у меня в голове. Этот мир – комедия для тех, кто думает, сказал Уолпол, и трагедия для тех, кто чувствует. Что ж, для комедии у Мюнхена имеются баварцы. А для трагедии – прошлое.
Воспоминания мои обрывочны, когда почти двадцать лет спустя я пытаюсь восстановить в памяти детали политического прошлого Профессора. В то время я воображал, что понимаю его, – может, так оно и было на самом деле, поскольку большую часть вечеров проводил с ним, слушая отрывки из истории Венгрии в период между войнами. И я уверен, мы тоже включили бы их в книгу, по меньшей мере на целую главу, если бы мне только удалось раздобыть где-то рукопись.
Проблема состояла в том, что о прошлом Венгрии ему было говорить намного приятнее, чем о ее настоящем. Возможно, он научился, что в жизни, где надо постоянно приспосабливаться, мудрее и безопаснее ограничить свои интересы вопросами, имеющими отношение к истории. Помню, были легитимисты, поддерживающие короля Карла, который в 1921 году внезапно вернулся в Венгрию, к великому ужасу союзников, без обиняков приказавших ему убраться. Думаю, что, когда произошло это трогательное событие, Профессору могло быть чуть больше пяти лет, однако рассказывал он об этом со слезами на просветленных глазах и по манерам чувствовалось мимолетное прикосновение королевского величия. А когда он упомянул о Трианонском договоре, его белая холеная рука, держащая бокал с вином, задрожала от возмущения.
– Это был диктат, герр Нед, – возразил он мне с вежливым упреком, – навязанный нам вами, победителями. Вы украли у нас две трети земель, принадлежащих Короне! Роздали их Чехословакии, Румынии, Югославии. Таким ничтожествам отдали, герр Нед! А мы, венгры, были образованными людьми! Почему вы так с нами поступили? Ради чего?
Я мог только извиниться за плохое поведение своей страны, а также за Лигу Наций, которая в 1931 году разрушила венгерскую экономику. Как Лига дошла до такого безрассудного поступка, я так и не понял, но помню, что речь шла о рынке пшеницы и жесткой политике Лиги в отношении традиционного снижения цен.
Однако, когда мы подошли к более современным проблемам, Профессор стал до странного скрытен в выражении своего мнения.
– Это еще одна катастрофа, – все, что он говорил. – Во всем виноваты Трианон и евреи.
Лучи вечернего солнца косо прошли сквозь окно в сад и осветили великолепную голову Теодора. Это был храбрый и сильный человек, поверьте, с широким сократовским лбом, похожий на великого дирижера, без пяти минут гения, с хорошо вылепленными руками, ниспадающими кудрями и сутулостью интеллектуала. Невозможно было быть поверхностным, имея такой почтенный вид, даже если ученые глаза, казалось, были немного маловаты для глазниц или украдкой зыркали куда-то в сторону, как у клиента в ресторане, увидевшего, что мимо проносят блюдо повкуснее.
Нет, нет, это был хороший, благородный человек и вот уже пятнадцать лет – наш джо. Если человек высокий, то, несомненно, он обладает авторитетом. Если у него прекрасный голос, то и слова получаются прекрасными. Если он выглядит, как Шиллер, то он и чувствовать должен по-шиллеровски. Если его улыбка духовна и не от мира сего, то нет сомнений, что такова же его душа. Живем ведь в обществе визуальных образов.