И еще они, эти дороги, уводили его от немоты каменных стен снова в родной Гамбург, в гавань и поросшие соснами дюны на берегу. Он бродил и по летним берлинским улицам, где не было уже ни черных, ни коричневых мундиров, ни золотых значков со свастикой на лацканах пиджаков. Удивительная власть памяти! Вот он сидит в большом зале с колоннами совсем близко от кумачовой скатерти, на которой стоит круглый графин с водой. Над этим столом, над бумагами и над повернутыми в одну сторону головами сидящих вокруг мужчин и женщин высится, наклонившись вперед, к людям, к залу, Ленин... Лето 1921 года. Третий конгресс Коминтерна. Москва... И снова Москва, но уже в декабре, вся в снегу. И опять тот же снег и та же нет, не та же, а другая, другая Москва - 1924 года. Злая ночь с 23 на 24 января, когда он стоял в почетном карауле у ленинского гроба. Черные толпы, не толпы - бесконечные вереницы людей. И костры, и мороз, и синий, как спиртовой огонь, пар над черными головами.
Вот улицы Москвы и бесконечные проспекты Ленинграда. Он хорошо их помнит. Они переходят, совсем незаметно, в берлинские надземные дороги и набережную Гамбурга. Один бесконечный город его памяти, где соседствуют улицы всех городов, где рядом стоят дома, в которых живут немцы, русские, американцы, французы. В этом городе памяти никто никогда не умирает, никто не покидает его.
Тельман уходил в этот город не для того, чтобы забыться, даже не для того, чтобы уйти от скудной повседневности тюрьмы. Он черпал там мужество и веру, просил совета и находил единственное решение. Дорогами своего города он подходил к воротам тюрьмы, следил за сменой караула, за тем, как въезжают и выезжают машины, чтобы потом сообщить об этом на волю. Он уходил под розовокорые сосны, тихо раскачивающиеся в вышине, и ложился на сухой, в лиловом цвету, вереск. Там он отдыхал и обдумывал тайный язык своих писем. Оттуда он возвращался в окопы с застойной водой, и сотни рук, пропахших табаком и порохом, тянулись к нему. Он пожимал эти руки, и сама собой как-то спадала тревога в сердце. И еще бесконечные извивы улиц приводили его в сырые, пропахшие кровью подвалы. Он наклонялся, он становился на колени и поднимал головы брошенных на каменный пол людей. И на него смотрели искалеченные лица товарищей. Так спокойная, лютая ненависть помогала ему собрать силы, когда особенно одолевала тоска и тело все больше и больше слабело.
Он делал по утрам упражнения в своей крохотной камере, старался использовать каждую секунду получасовой прогулки. Он шагал и шагал по камере, проходил километры за километрами, пока за поворотом улицы не показывался лес или камни, розовый и серый гранит шхер. Там он набирался сил, лечился солнцем и ветром, красотой природы, лечился терпким запахом можжевельника и сосен, солью и йодом морской воды.
Он медленно пил холодное пиво из литой стеклянной кружки, вдыхал ядреный дух кожи и лошадиного пота, паровозного дыма, свежих, в янтарных каплях живицы, досок, засмоленных бочек с балтийской сельдью. Сколько друзей, сколько знакомых приветливых лиц встречал он на этих путях! С ним делились табаком, его крепко хлопали по плечу, ему со встряхиванием пожимали руку. А потом он возвращался домой, на все улицы, где когда-то жил, во все дома одновременно. И всегда дома все были в сборе. И в этом был источник жизни, живительный ключ, откуда можно черпать нежность и твердость, уверенность, тревогу и ненависть.
Так Эрнст Тельман обрел могучую власть над собственной памятью. Это была его первая большая победа над камерой в Альт-Моабите. Пройдут годы заключения, и в последнем письме к Розе из Моабита он коротко скажет о мудрости, которую обрел в страданиях, о бесконечных этих улицах памяти, улицах юношеских лет.
Из письма Э. Тельмана товарищу по тюремному заключению.
Январь 1944 г.
...23 мая 1933 года я был переведен в Старый Моабит, в берлинский дом предварительного заключения. Два с половиной года я находился под следствием в предварительном заключении; за это время допрашивался четырьмя следователями, иногда по 10 часов ежедневно. Мне были предъявлены для ознакомления и объяснений все самые важные материалы руководства партии и ее организаций, которые использовались в качестве улик против меня. Сюда притащили и использовали при допросах все мои речи и статьи, материалы обо всех заседаниях секретариата, Политбюро, Центрального Комитета и о других совещаниях, а также о наиболее крупных собраниях и митингах, где я выступал. И, наконец, подробному разбирательству были подвергнуты общая политика партии, ее работа и организационная деятельность, многочисленные документы и издания, которые были ею выпущены, причем было много документов, подтасованных и сфабрикованных шпиками.