Я была права. Много позже, когда я открыла, так сказать, энциклопедию расхожих идей, в душу мне закрался червь сомнения. В объятиях одного, затем другого любовника я принялась искать тех же спазматических ощущений, что доставлял мне мой палец в минуты одиночества. Достаточно ли хорошо я знала устройство собственных половых органов для того, чтобы достичь поставленной цели? И тогда, как если бы вся моя сексуальная жизнь начала крутиться назад, словно бы прожив се и забыв, я начала спотыкаться о самые наивные дилеммы, я стала очень подозрительной в отношении моего клиторецептора. Я принялась задаваться вопросами. А был ли рецептор? Находились ли в моем распоряжении достаточно неопровержимые доказательства того, что именно он являлся реципиентом неистовых усилий лихорадочно снующего пальца? Был момент, когда я была уверена в том, что он у меня попросту отсутствует. А если и присутствует, то в полностью атрофированном виде. Движимый самыми лучшими намерениями, но от этого ничуть не менее неуклюжий палец неловкого, нерасторопного любовника, все время тыкающий не туда, куда следует тыкать, делу не помогал. В конце концов мне пришлось смириться: клитор не был легко идентифицируемым торчком, вроде гвоздя на стене, колокольни в чистом поле или, скажем, носа на лице. Клитор был чем-то вроде запутанного сложного бесформенного узла, хаоса в миниатюре, рожденного у слияния двух языков плоти, разбивающихся друг о друга, как две соперничающие волны.
Наслаждения одиночества легко поддаются описанию, любовь вдвоем сложно ухватить на кончик пера. Полной противоположностью тому, что бывает во время мастурбации, когда я сама хозяйка своего оргазма, оставшись вдвоем, я ни разу не была способна отчетливо идентифицировать ключевой момент, сказать: «Поехали!», воскликнуть: «Эврика!» — или насладиться внезапно снизошедшим на меня озарением. Ничего такого не происходит. Вместо этого: медленное тягучее ввинчивание в нежно-шелковое состояние абсолютного ощущения. При этом создается ситуация-антипод местной анестезии: вместо того чтобы заморозить чувственность, сохранив бодрствующим сознание, все тело превращается в окровавленную бахрому гигантской раскрытой раны, а сознание впадает в летаргическое оцепенение. Я еще могу двигаться, но это — автоматические, рефлекторные движения, хотя я иногда бываю в состоянии спросить — в припадке агонизирующей вежливости: «Это ничего, если я совсем перестану двигаться?» Бурлящая полнота жизни и сладкий избыток ощущений? Скорее состояние, разительно напоминающее расположение Духа, непосредственно предшествующее обмороку и характеризующееся ощущением полного опустошения тела. Тело занято пустотой. Мне почти холодно, как при большой потере крови. Кровь стремится вниз. Внизу открыт клапан, сквозь который утекает все то, на чем была основана относительная твердость, прочность моего тела. И до моих ушей доносится звук убегающей компактности. Всякий раз, когда член вдавливается в этот карман мягкой плоти, который еще недавно был мной, он гонит перед собой массу воздуха, издающую при этом ясный, явственный звук. Я не кричу уже целую вечность, точнее, с того самого момента, когда разбудила соседского ребенка. Соседи принялись барабанить в стену. Мой приятель, в квартире которого произошел досадный инцидент, был очень недоволен и спустя несколько дней позвонил, чтобы сообщить о том, что проконсультировался «с одним знакомым доктором», который вынес приговор: «Подобные крики ясно свидетельствуют об истерическом состоянии кричащей». Я и сама не заметила, как перестала кричать, и впоследствии крики других женщин всегда наводили меня на мысль о вскриках — редко непреднамеренных, чаще рассчитанных — проносящихся мимо трибун вольтижеров, подбадривающих своих скакунов. Я теперь могу только пердеть. Первый выхлоп вырывает меня из дремоты. За ним следуют остальные, воистину неисчерпаемы скрытые богатства.