Том повернулся к камере с горделивой улыбкой. Он был режиссером до мозга костей, создателем фильмов, достойным учеником Трюффо и Годара
[3]
, и в основе его документальной манеры — французы называют ее cinema verite
[4]
— лежал метод непосредственной съемки скрытой камерой, для чего он, бывало, с готовностью пускался даже на обман. Для Тома истина заключалась в шестнадцатимиллиметровой пленке, крутящейся со скоростью двадцати четырех кадров в секунду. Он являл собой утонченного voyeur
[5]
, предпочитавшего общаться с жизнью через объектив камеры. В этом смысле он был прямой противоположностью Полу.
— Это кино, — объяснил он, — а они — моя съемочная группа. Мы делаем фильм.
Он легко коснулся губами губ Жанны; в этом его жесте было нечто озорное.
— Когда я тебя целую, из этого можно сделать кино.
Он тронул ее волосы.
— Когда я тебя ласкаю, из этого тоже можно сделать кино.
Воодушевившись, он было пустился в рассуждения о тонкостях своего видения мира. Жанна вернула его на землю.
— Хватит! — потребовала она и замахала руками, отгоняя группу.
— Это мои ребята, — возразил Том, — я же тебе сказал.
И, словно это все объясняло, Том поднял чемодан и повел Жанну к концу платформы, сопровождаемый съемочной группой.
— Послушай, — сказал он, — я снимаю фильм для телевидения. Называется «Портрет девушки», и эта девушка — ты.
— Нужно было спросить у меня разрешения.
Звукооператор подобрался ближе и подсунул Жанне микрофон.
— Да, — ответил Том, огорченный тем, что она не сумела воздать должное его изобретательности. — Вероятно, мне показалось забавным начать с того, как девушка приходит на вокзал встречать своего жениха.
— Значит, ты поцеловал меня, зная, что это кино? Трус!
Поглощенный своей картиной, Том посчитал эту вспышку всего лишь проявлением ее простодушия и нежно погладил Жанну по щеке.
— В основном это повесть о любви, — заметил он. — Сама увидишь.
Камера работала.
— А теперь скажи-ка, Жанна, — продолжал Том, — что ты поделывала, когда меня не было?
Она без заминки выпалила:
— Думала о тебе дни и ночи и ныла: «Милый, не могу жить без тебя».
Взрывоопасный момент. Но как не доходит ирония до дурачков и детишек, так не дошла она и до Тома. Наконец-то Жанна вошла в роль, которую он определил для нее, подумал он и просиял. Ее игра захватила его.
— Magnifique!
[6]
— воскликнул он и махнул оператору: — Блестяще. Стоп!
Глава третья
Неподалеку от вокзала Сен-Лазар, на узкой, все еще вымощенной булыжником улочке, где с трудом могут разъехаться два автомобиля, а прохожий услышит итальянскую или английскую речь не реже французской, располагались несколько пансионов, где давали кров временным жильцам. В этих маленьких гостиницах имелся свой состав постоянных обитателей — опустившиеся интеллектуалы и художники, актеры-неудачники, одна-две проститутки; остальные комнаты сдавались приезжающим и потрепанным жизнью представителям парижского полусвета: солдатам-дезертирам, наркоманам, сводникам, воришкам и прочей подобной братии. Люди эти были очень разные, однако существовала между ними тонкая незримая связь, благо все они оказались более или менее неудачниками в жизни и жили под одной крышей. Запахи помойки и прокисшего вина, грохот поездов метро на соседней станции «Бир-Хаким», расположенной на эстакаде, нестройный шум, доносившийся из углового бара, ощущение, что совсем рядом украдкой занимаются противозаконными делишками, — все это было хорошо знакомо обитателям улочки, как и жесткие узкие койки, одна сносная кормежка в сутки и молитвы о ясной погоде.
На этой улочке Пол прожил пять лет — в одном из таких пансионов, на хозяйке которого женился. После ее самоубийства гостиница переходила к нему, однако это его отнюдь не радовало: он презирал гостиницу и то, что она олицетворяла.
Вернувшись с улицы Жюля Верна, он несколько часов не мог заставить себя войти в помещение, где его жена покончила с собой. Но когда наступил час ленча, а горничная так и не спустилась, Пола разобрало любопытство и он поднялся на третий этаж, тяжело ступая по протертой дорожке, покрывавшей лестницу. По гостинице разносился вой тенор-саксофона — из комнаты в дальнем конце с окнами во двор, где сравнительно дружно жили чернокожий алжирец с женой. Алжирец, музыкант-самоучка, с утра до вечера дудел в свой инструмент, но Пол ни разу не попросил его перестать — не потому, что ему нравилась эта музыка, а потому, что она была не лучше и не хуже шума с улицы и жалоб постояльцев. Музыка была чувственной и одновременно невыразимо печальной. Полу к тому же она казалась совершенно бессмысленной.
На третьем этаже Пол толчком распахнул дверь без номера, и его взгляду предстало помещение, больше всего похожее на место чудовищной бойни. Кровью, казалось, было залито все — кафель у ванны, пластиковая занавеска душа, заходившая нижним концом за край ванны, зеркало над раковиной. Все в комнате несло отпечаток такой кровавой жестокости, словно здесь забили до смерти нескольких человек.