По-видимому, чрезвычайно далек от истины взгляд, согласно которому гречанка всегда оставалась этакой жалкой Золушкой, приговоренной к монотонному труду на кухне, в то время как муж был абсолютным хозяином дома. «Вилой природу гони, а она все равно возвратится», — гласит знаменитый отрывок из Горация (Epist
, i, 10, 24), и это изречение как нельзя лучше применимо к греческой женщине. Женская природа никогда не сможет отвергнуть себя самое — так было во все времена и у всех народов. Существовало три фактора, в самую счастливую пору эллинской цивилизации способствовавших тому, что женщины добивались физического и морального превосходства над мужчинами: нередкое интеллектуальное превосходство, врожденная властность, взявшая себе в союзники женское изящество, и чересчур большое приданое. В качестве примера следует, вероятно, вспомнить о Ксантиппе, жене Сократа, имя которой совершенно незаслуженно вошло в пословицу, — на самом деле это была превосходная хозяйка дома, никогда не переступавшая через назначенные ей границы. И все же строптивиц хватало, о чем недвусмысленно свидетельствует тот факт, что в мифологии — истинном зеркале народной души — существовал прототип «строптивой» в лице лидийской царицы Омфалы, которая низвела Геракла, величайшего и самого славного среди греческих героев, до унизительного положения слуги, так что он, облаченный в женский наряд, занимался рукоделием у ее ног, тогда как она, надев львиную шкуру, размахивала палицей над головой съежившегося от страха героя и попирала его могучую шею ногой, обутой в домашнюю туфельку (Aristoph., Lysistr., 667; Anth. Palat., х, 55; Lucian., Dial. Deor., 13, 2). Таким образом, туфелька стала символом жалкого положения женатого мужчины, находящегося «под каблуком у жены». И действительно, туфелька превратилась в то орудие, посредством которого женщины преподавали мужьям уроки хороших манер. Данный метод отличался наибольшей практичностью, так как туфелька во все времена была под рукой у женщины, слоняющейся по дому в сандалиях, тогда как увесистую палку пришлось бы еще поискать, потому что греческий жезл представлял собой легкий, губчатый стебель нартека (петрушки), а тропические страны еще не приступили к вывозу бамбукового тростника. Поэтому совершенно неудивительно, что жен часто называли empusae
(Аристофан, «Лягушки», 293, и схолии к Eccles., 1056; Demosthenes, xviii, 130, и схолии к этому месту) или lamiae (Apul., Metamorph., i, 17, v, 11); как известно, под этими именами подразумевались чудища, подобные вампирам (одна из ног вампира была из бронзы, другая — из ослиного навоза), или отвратительные старухи — ведьмы. Греческому общественному мнению были неизвестны доводы, воспользовавшись которыми, можно было бы осуждать мужчину, уставшего от вечного однообразия супружеской жизни и ищущего отдохновения в объятиях умной и очаровательной куртизанки или умеющего скрасить повседневную рутину беседой с хорошеньким юношей. Супружеская неверность, как называют это явление в наши дни, была понятием, совершенно неизвестным древним грекам, ибо в ту эпоху муж не думал о браке как о чем-то, влекущем за собой отказ от эстетических наслаждений, и еще менее ожидала от него такого самопожертвования жена. Тем самым греки были не менее, но более нравственны, чем мы, ибо они признавали наличие у мужчины склонности к полигамии и действовали соответственно, точно так же судя о поступках других, тогда как мы, несмотря на обладание этим же знанием, слишком трусливы, чтобы вывести вытекающие из него следствия, и, довольствуясь соблюдением внешних приличий, тем больше грешим тайком. В то же время не следует забывать о том, что и среди греков, разумеется, весьма редко находились те, кто требовал одинаковой супружеской морали для обоих полов, как, скажем, кристальный Исократ (Nicocles, 40); Аристотель («Политика», vii, 16, 1335) в некоторых определенных случаях требует атимии, или лишения гражданских прав для тех женатых мужчин, что «вступили в связь с другой женщиной или мужчиной»; но, во-первых, как уже отмечалось, такие голоса крайне редки, а, во-вторых, нам неизвестно, чтобы такие призывы когда-либо осуществлялись на практике; скорее, положение дел оставалось неизменным, как с комическим негодованием жалуется восьмидесятичетырехлетний старик-раб Сира из «Купца» (iv, 6) Плавта: