Бариблат имел, что хотел, однако его желания быстро иссякали, а осуществившиеся не приносили радости. Теперь он всё больше понимал Бога, разделившего причинённые страдания, и думал, что единственная возможность для человека встать над собой — это повторить Его жертву. Только Бариблат решил пойти дальше — не ограничить свои мучения одним днём, а растянуть их на всю оставшуюся жизнь.
«На земле все искупители!» — ударом кулака разбил он зеркало.
И медленно слизнул сочившуюся кровь.
Когда Наум поднял голову, на дворе стояла весна, стучала капель, и на карнизе чирикали воробьи. Раздался стук в дверь. Наум отворил, и на него уставились близнецы.
Срок конч-лся! — пролаял Красножан. — Попольз-вался — дай др-гому!
Ошибочка вышла, — промямлил Чернобрус. — Придётся вернуть.
Наум широко улыбнулся:
У вас что, и там неразбериха?
Чёрт ногу сл-мит! — скривился Красножан.
— Дел — во! — ребром ладони полоснул по горлу Черно-брус.
Наум улыбнулся ещё шире:
Может, пора закрывать лавочку?
Значит, пом-гло? — выдохнул Красножан.
А бывает иначе?
— Некоторые вешаются, — вздохнул Чернобрус. — Когда уже нечего желать. А зеркало?
Наум указал на осколки.
Пустяки, соб-рём, — взялся за веник Красножан.
Секундное дело, — подставил совок Чернобрус.
Вышли втроём, не оставляя следов на талом снегу.
Бариблат вернулся на работу, протирает штаны и считает дни до зарплаты. Он больше ни в чём не сомневается, никого не винит и хвалит то, что вчера ругал. А его жена, с которой он снова сошёлся, потихоньку вздыхает: «Эх, Наум, Наум, вокруг столько возможностей, а ты так ничего и не испытал…»
АПОЛОГИЯ КРИСТОФЕРА ДОУСА
За полторы тысячи лет до богоявления, когда Гиль-гамеш искал средство бессмертия, а Исида мстила за Осириса, слоновья кость и алмазные копи, которыми изобиловала Нубия, вынудили её жителей признать Господом алчного Амона, а господином — стовратные Фивы. Опалённые пустыней темнокожие пастухи почитали божеством солнце и называли Нил, ниже четвёртого порога которого селились, его сыном. Погребённое под бронзовыми копьями, пирамидами и мумиями, их царство известно теперь лишь амулетами с изображением бараньих голов, гнутыми рогами ваз и несколькими пиктограммами, извлечёнными из-под груды песка. Расшифрованная клинопись датирует их эпохой расцвета нубийской культуры, оборвавшейся торжеством папируса, культом мёртвых и фараонами с солнечным диском в волосах.
Честь их открытия принадлежит Кристоферу Доусу. Удача муравья — достояние всего муравейника, однако то, что жребий пал на Доуса, глубоко символично. Де Лиль, подаривший французам гимн, был гением одной ночи. Предназначением Сервантеса стал «Дон Кихот». Кристоферу Доусу провидение отвело африканский угол и затерянные в песках истины. Как выразился он сам, разрывая привычную паутину причин и следствий, нубийская культура была забыта, чтобы он её воскресил. Долговязый, сухой, как палка, Доус носил рыжие, нафабренные усы, а бородка клинышком делала его сошедшим с портретов Веласкеса. Он был богат и неплохо образован — сочетание, встречающееся не так уж и часто. В академических кругах, впрочем, его упрекали в неприязни к источникам. «Прекрасное существует лишь в цитатах», — оправдывался он, сводя познание к эстетике.
На пятидесятилетие — время лениво, как Нил, и столь же упрямо — Доуса пригласили в Оксфорд. Ему предлагали кафедру. Он отказался. Он мог себе позволить оставаться свободным, презирая университеты с их иерархией и склоками. Он родился одиноким волком и оставался им всю жизнь. К тем же временам относится расцвет основанного им «Клуба сторонников синего цвета». «В даосских школах, — объяснял Доус, — синий цвет был цветом абсурда, и я намереваюсь вновь выбросить этот флаг иронии и философского смеха». И действительно, исправить чужое творение невозможно — остаётся его высмеять, и Доус, опровергая вселенские устои, взял на себя роль пересмешника. Соперничая с небесным Архитектором, он дал парадоксальный ответ на Его вызов, предложив безумием отгородиться от Его безумного мира. Если Эпиктет терпит, а Сизиф плачет, то Доус — бунтует. Я хорошо помню, как возникла у него эта идея. В тот дождливый осенний вечер мы сидели за шахматами, слушая, как скребут по крыше тяжёлые еловые ветки, и говорили об условности правовых норм.
Доус привёл аналогией шахматы:
— Измените в правилах ходы для пешки — и шахматный мир рухнет.
Я рассеяно кивнул.
— А разве конституции — не наследство мертвецов? — продолжил он.
Чёрно-белые клетки стали давить, как могильные кресты.
— К счастью, чтобы жить, не обязательно им подчиняться, — улыбнуся я и напомнил про королеву Зазеркалья, менявшую правила игры.
На лице Доуса мелькнул азарт.