Лемешев, в отличие от тех немногих, кто успел до него ознакомиться с творением Авеля, своим тонким чутьем сразу понял, что имеет дело вовсе не с еретиком или одержимым, но или с ловким шпионом и смутьяном, или и впрямь… с ясновидящим и угодным Богу человеком. За свою долгую службу в Тайной экспедиции генерал видел многое, еще больше знал и собирал все слухи и сплетни, знал расстановку сил при дворе и, разумеется, анализировал, что может произойти после смерти императрицы. Но при всем этом генерал прекрасно понимал: слухи и сплетни еще не есть знания, потому что Тайная экспедиция собирает сплетни у других, но каждый живет своими умом и рассуждениями, а человеческие рассуждения такие разные, и так много вздорного в их основе…
Никому ни одним словом не обмолвился он о том, до чего дошел самостоятельно, с помощью только лишь сравнений и выводов, сделанных им на основании всех собранных воедино дворцовых секретов, но все же это были лишь его личные догадки, которыми он не мог ни с кем поделиться. И вот в книге, написанной невесть откуда взявшимся монашком – ничтожеством, тлей! – он прочел свои же мысли, в наличии которых боялся признаться и самому себе. Все это заставило Платона Никитича крепко задуматься. Он встал с кресла, столь сильно контрастировавшего с убогим убранством тюремной камеры, и, заложив руки за спину, принялся расхаживать от стены к стене, не глядя по сторонам. Затем, видимо придя к каким-то выводам, он услал писаря вон и остался с арестованным с глазу на глаз.
Отворив дверь камеры и убедившись, что желающих попасть под трибунал не нашлось, генерал Лемешев придвинул свое кресло вплотную к стоящему в кандалах Авелю, набил трубку, закурил и спросил:
– А как смел ты написать, что государь Петр Третий пал от руки жены своей?
Авель, измученный, голодный и ослабевший, очень тихо ответил:
– О том наставником моим, Иоанном Златоустом, мне сказано, а мною записано, и я лишь глас Златоуста сего на бумагу переложил, а сам я говорить толком не умею, ибо косноязычен зело и скромен. Златоуст же говорил, что государь тот был неправеден и веру православную на Руси хотел искоренить, а насадить веру поганую, латинянскую. Жены своей не любил, ее чурался и содомским обрядом грешил, и через это был повинен смерти и ей насильно предан.
Лемешев взмок. Он самолично допрашивал Петра Третьего, единственного российского монарха, коронованного посмертно, и знать подробности о его нездоровом пристрастии не только к фавориткам, а еще и к фаворитам могло от силы несколько человек, исключая из их числа тех самых фаворитов, убитых по приказу Екатерины Второй вслед за ненавистным супругом. То, что эта абсолютная тайна могла стать известна обыкновенному монаху, находилось за гранью понимания генерала, и ощущение, что он столкнулся с каким-то доселе не встречавшимся ему чудом, стало еще отчетливее. Лемешеву вдруг стало трудно дышать, он прокашлялся и продолжил:
– Кто тебя подучил на Его Высочество Павла Петровича возводить напраслину, что, мол, жаждет он кончины августейшей матери своей? Откуда ты это взял?
– От гласа Иоаннова, что во мне звучит всякий час и по ночам не утихает.
– Собакин лай, – пренебрежительно бросил Лемешев и с удивлением увидел, как на лице Авеля вспыхнул гнев:
– А коли ты мне не веришь, слов моих не разумеешь, то ответь мне, веруешь ли во Бога и диавола? А доколе не ответишь, я и слова не вымолвлю.
– Да ты никак меня в условие ставишь?… Однако ж изволь, я тебе отвечу, что в господа Бога верую и диавола происхождение признаю. Чего тебе еще?
Авель, который говорил уже несколько громче и гораздо отчетливее, кивнул, показав, что ответ его удовлетворил:
– Мыслит цесаревич подняться на мать свою по трем путям. Мысленному, словесному и в деле. И лишь только свершится и мать сойдет во гроб, то…
– Довольно! – Лемешев вытянул перед собой руку и раскрыл ладонь, словно хотел накрыть ею крамольный рот. – Нет никакой мочи тебя слышать. По моему разумению, повинен ты смерти на плахе али от веревки.
Авель гордо выпятил бороду:
– Твоя воля! Достоин, так казни меня, а от слов своих не отступлюсь.
Лемешев встал, подошел к двери камеры, открыл ее и громко позвал караул. Затем быстро подошел к кандальнику, приблизил рот свой к его уху и одними губами прошептал:
– Держись, отче. Я тебе верю. Стерпишь прокурорский надзор – спасу.
…Генерал-прокурор Самойлов особенной оригинальностью не отличился, а, надавав несчастному пощечин, топал ногами и называл Авеля различными унизительными словами. Авель же, памятуя про обещание, данное Лемешевым, в котором он увидел тонкую душу и глубокий ум, стерпел все и со смирением Самойлову признался, оговорив себя:
– В том признаюсь, твое Высокоблагородие, Ваша Светлость, – зачастил Авель испуганно, прижимая к груди иссохшие кулаки, – что сии ереси писал сам, своим токмо разумением, произошедшим от того, что услышал от заезжих людей, коих после ни разу не видывал, а тот пустой разговор записал на бумаге, выдав за свой!