Трудно определить, сколько времени маячит по белому полю, среди воронок и трупов, эта фигура, — может, полчаса, может, час, но для взвода — вечность… Ежеминутное ожидание немецких выстрелов и смерти этого воскресшего на мертвом поле человека измотало людей, и поэтому, когда санинструктор не выдерживает и бросается ему навстречу, подхватывает и волочит к роще, когда делают они последний шаг и кусты скрывают их от немцев, общий вздох проходит по передку… И сразу после этого все начинают говорить.
Раненый был в рваном, запачканном кровью маскхалате, потому и выглядел так необычно.
— Пить, — бормочет он и теряет сознание. Но тут уже подходят санитары с носилками, его укладывают и уносят.
Почему немцы не стреляли? Неужели не видели? Не может быть! Он столько времени одинокой мишенью маячил на поле! Что это? Конечно, добить раненого подлость. Но разве все, что делают немцы, — не подлость? Почему же не стреляли? Возможно, только два-три фрица-наблюдателя видели его, и эти два-три оказались не сволочами? А может, проспали? Вопрос остался безответным. Коншин, очнувшись, командует разойтись всем по своим местам.
Проходя в середину леска, Коншин слышит стон. Где-то совсем рядом. Бросается к небольшому шалашику — в нем, скорчившись, лежит раненый с посиневшим лицом, совсем мальчишка.
— Братцы… — стонет он и растирает слезы на чумазом лице.
— Откуда вы? Вчера наступали? — спрашивает Коншин.
— Не-е… Третьего дня, наверно… Перевязали меня и забыли. А я то очнусь, то в забытьи…
Повязка у раненого вся в запекшейся крови, а сам он маленький, жалкий…
— Санитары! Где санитары? Ко мне! — кричит Коншин, выскочив из шалаша.
Вместо санитаров подбегает Савкин.
— Видите — третий день валяется! — негодующе бросает Коншин.
— Я же говорил вам… — покачивает тот головой.
Они вытаскивают раненого из шалаша. Тут поспевают и санитары.
— Немедленно в санвзвод! Скорей! — Санитаров уговаривать нечего обстрел-то вот-вот начнется. — Сразу возвращаться! Поняли?
— Вот так-то, сержант… — задумчиво говорит Савкин. — Такие дела.
— Черт знает что! — возмущается Коншин.
— Вы думали, что всех раненых обязательно подбирают?
— А как же?
— Не до того в бою бывает. Сосед по цепи, увидев, что ты ранен, может только перевязать тебя и должен спешить дальше. Тащить тебя в тыл он права не имеет. Должны санитары. А много ли их? Теперь понимаете?
— Да, — шепчет Коншин.
Все это странно и страшно, но, видимо, это и есть война — будни войны, быт войны, непорядки войны. И со всем этим надо примириться, потому как ничего не изменишь, ничего не сделаешь. Такова война. "Но почему не изменишь?" — думает он. Нет, пока он жив и в состоянии командовать, ни один раненый не останется на поле боя, не останется без помощи… Да, да, обязательно. Он говорит об этом Савкину. Тот еле заметно улыбается.
— Ваша обязанность, командир, вести бой. Не до того будет.
Рассвело уже совсем, и Коншин заставляет себя идти к краю, осмотреть поле боя как положено — наметить ориентиры, возможные укрытия в складках местности и, может быть, разглядеть немецкую оборону.
Поле расстилалось метров на восемьсот… Метрах в трехстах стоит черный подбитый танк — первый ориентир. Немного в стороне, почти посреди поля, — две одиноких березы. Откуда они на поле? Но это ориентир номер два. Дальше темнеет крышами Овсянниково… Убитые лежат ближе к роще. Не прошли и половины пути. Снег на поле желтоватый, и кое-где рыжеет земля, как подтеки крови… Коншин отворачивается — в голове туман, в горле какой-то комок, который он не может выпершить. Все как в тяжелом сне. Но нет, это все настоящее — и поле, и деревни, которые они будут брать, и мертвые. Это правда. И надо как-то приспосабливать себя к ней.
Он отходит от края, находит свою лежку около большой ели, присаживается, закуривает… И вдруг чувствует невероятную усталость во всем теле, глаза слипаются, и то напряжение, которое держало его эту ночь, это утро, спадает, сознание отключается, и он задремливает, — может быть, на минуту, может, на десять… Но в воздухе уже что-то завывает, звук нарастает, переходит в визг, потом захлебывается, раздается взрыв. Коншин вскакивает, а потом сразу падает, прижимается виском к стволу дерева и лежит… Начался обстрел! "Вот что это такое", — думает он, почему-то не испытывая ожидаемого страха. Может, потому, что мины рвутся сравнительно далеко. Несколько плюхаются, не долетев до рощи, на поле; несколько перелетают ее и рвутся на другой стороне леска. А может, потому, что сидит в душе какая-то глупая уверенность, что налет кончится благополучно. Но все же его тело непроизвольно сжимается, он весь напрягается, когда над ним завывает мина, и только с ее взрывом где-то в стороне его ненадолго отпускает, но звук следующей мины заставляет вжиматься в землю и холодит тело.