Но сейчас, когда в глазах девушки рыдала жалость, он вдруг усомнился в правоте предшественника. Все может быть по воле тех, кто наверху, но — сочувствовать посылаемому в небеса и даже не скрывать того… Ой-ё!… Возможно ли себе представить худшее святотатство?! Что, если все — не так, и воля Красного Ветра много весен тому истолкована неверно, и беды нагрянули на край Дгаа в отмщение за власть девчонки?!
— Йий-я-ааа! — вскрикнул беседующий с Незримыми.
Искра, прыгнувшая от костра, впилась в маску, прожгла перья и укусила мокрую от пота кожу. Это был знак: он не ошибается, сомневаясь. Сомнения подтвердились, отливаясь в истину, и дгаанга понял, что следует делать. Если обитающие в облаках не откликнутся на его зов, он скажет воинам, и старейшинам, и всем, кто стоит здесь, что Наибольшая-из-Жертв недостаточна; он скажет об этом здесь же, во всеуслышание и потребует иного дара — Жертвы вождя…
Что с того, что с давних, как горы, времен не приносилась эта жертва? Что с того, что последним из вождей, вставших к столбу, был внук Праотца, могучий Темный Вихрь, и случилось это еще до той ночи, когда первые дгаа покинули Закатный Край? Все бывшее когда-нибудь повторяется, и его долг возвестить об этом. А решают пускай мужи битвы. Если же, в ослеплении, они обратят гнев против него, дгаанги, что ж — он готов и на это, во имя племени и завтрашнего дня…
— Эй-йя! — озабоченно прорычал Ветер Боли, вглядевшись в глаза пленника.
Ноздри дгаанги вздрогнули.
Приближалась развязка, и затягивать было нельзя.
Медленными шажками подошел он к столбу, застыл, трепеща всем телом, давая двум Ветрам время уйти прочь, сгинуть в толпе зрителей. Тоненько взвизгнул. А затем темный указательный палец, увенчанный длинным, тщательно обпиленным ногтем, вонзился в разъятую, жарко кровоточащую грудь пленника.
Привязанный вздрогнул и на миг замер в мучительной судороге. Затем лицо его обмякло, наполнившись ни с чем не сравнимым блаженством, голова поникла, ноги чуть содрогнулись, и он замер навсегда. Ушел на облака, прислуживать Незримым и питаться крохами с обильного стола их, если сумеет заслужить поощрение ревностным и прилежным трудом.
Вздох облегчения вырвался из сотен глоток.
Но дгаанга не услышал его. Еще не закончен был ритуал, и важнейшее оставалось впереди.
Сорвав маску и скинув плащ, обнаженный, весь в потеках растопленной потом и жаром костра краски, говорящий с Незримыми бился в конвульсиях на мокрой от крови чужака земле. Затылок его с силой ударял в твердь, ноги и руки содрогались, гигантский мужской иолд хлестал из стороны в сторону, словно обрывок взбесившейся лианы, а с покрытых сизой пеной искусанных губ рвался в небеса захлебывающийся визг. Дгаанга вопрошал Незримых.
Слившись душой с Пресущим, он молил блаженствующих за тучами о знамении. О недвусмысленном и ясном ответе, в значении которого не усомнится никто, об ответе, испепеляющем страхи и указующем верный путь народу дгаа.
Визг был подобен игле, добела раскаленной жарким пламенем и пронзающей облачный полог. Никто, даже давно ушедшие, не мог бы не услышать его и не откликнуться, хотя бы ради того, чтобы прекратился, наконец, этот пронзительный плач, способный обрушить Изначальную Твердь.
А вслед за дгаангой, один за другим, сперва тихо, затем — громче и, наконец, во всю глотку закричали стоящие у костра. Люди вопили, выли, орали, помогая бьющемуся в судорогах вымаливать ответ, и слитный крик этот был подобен рычанию бури, но и самая грозная буря не смогла бы заглушить надрывный, мучительный визг того, кто бился у огня.
— Ответа! Знамения! — просил, настаивал, требовал визг.
И знамение пришло, и не было среди собравшихся ни одного, кто сказал бы после, что не видел, и не было среди видевших такого, кто усомнился бы в его смысле.
Возникнув ниоткуда, прорезала облака большая белая звезда и косо двинулась к земле, но не стремительно, как падающие звезды, а замедленно, словно выбирая, куда бы упасть поудобнее. И не сгорела она, как бывает с меньшими сестрами ее в жаркую пору, но лишь увеличивалась в размерах. Наискось перечеркнула небеса белая звезда, оставив за собою серебристый, тихо тающий след, и сгинула далеко за горизонтом.
И тогда стало тихо.
Умолкли воины, и старейшины, и слабые, прячущиеся в сумраке, тоже затихли, потрясенные. И дгаанга уже не визжал больше. Нелепо разбросав руки, он тихо и неподвижно лежал на земле, противоестественно вывернув шею, зубы его щерились в оскале, глаза остановились, и жизни в нем, ставшем внезапно плоским, словно лист бумьяна, было не больше, чем в другом, грузно повисшем на ремнях, обвивающих столб.
Щуплый юноша, три последних лета прислуживавший дгаанге, растирающий для него зелья и проветривающий шкуры, несмело, почти ползком приблизился к лежащему, приложил ухо к груди, заглянул в глаза — и молча ударил себя в грудь, как велит обычай поступать тому, кто навеки утратил отца.