Вдоль прокаленных солнцем городских дувалов, устремляясь в одну и ту же сторону, черными цепочками тянулись женщины в одиночку и парами. По мере приближения к слепящему пятну церковного купола, возникшего над близкими крышами, людской поток густел, обрастая все новыми и новыми путниками. На подходе к самому храму толпа сбилась так плотно, что в ней невозможно было пошевельнуться, она двигалась, как единый монолит, не задерживаясь и не расслабляясь.
Из-за отчаянной духоты свечи в церкви еле мерцали крошечными голубыми огоньками. Плотно сбитая людская масса, истекая потом, дышала надсадно и коротко. Совсем еще молодой — реденькая светлая бороденка вокруг румяного лица — священник в полном облачении с видимым усилием преодолевал усталость и раздражение:
— …Велика их гордыня. Они думают, что только они на Господнем пиру званые гости. Но сердце Господа не их — званых, а незваных жаждет. Незваным открыта Его благодать, к незваным сегодня Его любовь и расположение…
Дурнота кружила Антонине голову, но едва только хор на клиросе затянул «Верую» и она, вместе со всеми, подхватила молитву, как словно открылось новое дыхание: ощущение слитности, единства с теми, кто стоял рядом, подхватило ее и заполнило ей душу упоением и неизъяснимым покоем. Все страхи и сомнения, какими терзалась Антонина, отодвинулись от нее куда-то за пределы видимого ею мира. В эту минуту она казалась самой себе бесконечной и неуязвимой для всех бед и несчастий, которые грозили или могли грозить ей и ее близким. «Чего нам бояться-то, Господи! — закипали в ней благостные слезы. — Кто нам чего сделает?»
После службы, выбираясь на улицу, она потеряла Мусю из вида. Искать ее дом среди сотен таких же однообразных строений Антонина не решилась и поэтому, недолго думая, она направилась к береговой мастерской, в тайной надежде застать там Осипа.
Еще на подходе к сараю она услышала голоса, один из которых заставил ее сердце лихора-дочно забиться: здесь, когда Антонина вошла, Осип, засыпая опоку землей, то и дело пытливо поглядывал на собеседника — маленького горбоносого старичка в черной шапочке на буйной волосатой голове. Старичок прервал свою речь на полуслове, сердито поерзал по Антонине ночными глазами и тут же вопросительно оборотился к парню. Тот, кивком головы успокоив гостя, ласково заулыбался ей навстречу:
— А, Тоня! Заходи, заходи… Знакомься, это Израиль Самуилович. А это — Тоня, я вам говорил о ней… Продолжайте, Израиль Самуилыч, Тоня нам не помешает.
Старичок смягчился, одобрительно покивал ей острым подбородочком и снова заговорил яростным фальцетом:
— Это дети! Они не понимают, что творят. Хорошо, им разрешат выехать, но что будет с остальными? Газеты поднимут крик: евреям не дорога родина. И мы будем иметь погром.
— Каждый выбирает свою судьбу сам.
— Русский еврей не может быть сам по себе! Русский еврей вместе со всеми. Все не могут уехать! Это не просто-таки, уехать. Здесь остаются могилы, могилы тех, кто верил в нас и надеялся. Вы слышите, Осип, верил и надеялся! Нашим мальчикам не следует забывать, что во всем том, что они ненавидят, есть и еврейская доля. Немаленькая-таки долечка! А платить по векселям, выходит, должны одни русские?
— Каждый платит за свое.
— Нет, за кровь платят все! Поэтому мы — евреи — обязаны нести ношу своей национальной ответственности сами, а не перекладывать-таки ее на плечи других. Разделить страдание вместе со всеми здесь — вот наша судьба. — Он вдруг поник и закончил вяло и почти просительно. — Вы знаете многих из них, передайте им, что нам всем будет очень тяжело, если они своего добьются-таки… Очень. Шолом… Желаю здравствовать.
Старичок молча поклонился Антонине и двинулся к выходу, и только тут стало ясно, что он смертельно устал влачить по этой земле свое сухое и старое тело: до того шаткими, осторожными были его шаги.
После его ухода Осип тихо спросил ее:
— Ты ела?
— Да, — соврала она, — в его присутствии ей было не до еды, — у Муси.
— Тогда пошли домой.
— Пошли.
Осип закрыл дверь своим ключом, сунул в дужку замка записку, и они двинулись через засыпающий уже город в сторону степной дороги, которая одиноко отплескивалась от окраины, убегая в распластанную до горизонта голую степь.
Антонина шла рядом с ним, не чувствуя ни духоты, ни усталости, впервые в такой близости около него, — страстно, всем существом желая в эти минуты единственного: чтобы дорога, по которой они поднимались, никогда и нигде не кончалась.
Как-то поздним вечером, разыскивая в общежитии Любшиных, Антонина наткнулась на одиноко слонявшегося по коридору Шелудько:
— Близнецов не видел?
— Соскучилась.
— Постирушки ихние вот, отдать бы.
— Уже запрягли? — насмешливо осклабился он. — Вот куркули, и тут успели!
— Что мне, жалко, что ли? — обиделась она. — Здесь и делов-то всего ничего.
— Тебе-то не жалко, да у них совесть где? Ты ведь не у мужа на шее. С нами смену стоишь. — Предупреждая ее возражения, он примирительно повел плечом. — Ну-ну, дело твое… А я вот что у тебя спросить хочу, — большие вьшуклые глаза его напряженно потемнели, — про Крайний Север…
— А что?