Неподалеку от меня, вокруг подростковой величины елочки молчаливо бражничает небольшая компания безликого образца. Их четверо, разного возраста и внешности, но все вместе они составляют как бы одно целое и по отдельности никак не мыслятся. Будучи штатскими, люди эти поразительно смахивают на военных и вдобавок — кадровых. Движения их медлительны, даже величавы, словно они не просто пьют и закусывают, а совершают некий ритуал вещий и обязательный. У меня такое впечатление, что еда и водка появляются перед ними сами собой, по мере употребления. «Живут люди, — вздыхаю я, — все как по-щучьему велению, только пожелай!» Один из них — с барочным штрихом вздернутого носа, — перехватив мой алчущий взгляд, кивком головы приглашает меня разделить компанию. Отказаться от этого приглашения выше моих сил, голова у меня подобна чугунному шару, заполненному до отказа колокольным звоном и трескотней. К тому же, меня разбирает любопытство. Хочется все же узнать, что это еще за четырехглавая гидра с личной скатертью-самобранкой на вынос? Присоединение мое встречается без особого энтузиазма, но, в общем, и не враждебно. Курносый, судя по всему, глава стола, молча наливает мне тонкий стакан доверху. Второй, помоложе, — подбородок боксера, глаза навыкате выруливает ко мне с поддетой на вилку шпротиной. Двое других — равнодушные некто в одинаковых джерсевых рубашках — не сводят с меня оценивающе прищуренных глаз. «Ладно, — принимаю я вызов, — посмотрим, кто кого? Пить мы тоже умеем». Когда колокола у меня в голове сменяются пением пасторальной свирели, я замечаю, что собутыльники мои не так молчаливы, как это показалось мне на первый взгляд. Просто они разговаривают, не разжимая губ, мускулы лица при этом остаются у них тоже неподвижны, и оттого, со стороны, их трапеза выглядит абсолютно немотной. Речь у них идет о предметах для меня запредельных и непостижимых. Скорее, это даже не разговор, а храмовая служба, обрядовое, так сказать, таинство, в котором роли участников строго распределены и глубоко продуманы. Соло, опять-таки, ведет мой белобрысый благодетель. Чуть слышно цедя сквозь зубы, он коротко спрашивает: — Жил-был у бабушки? Ему ответом нечто среднее между мычанием и свистом: — Серенький козлик. — Бабушка козлика? — Очень любила. — Да что ты? — Да гад буду, очень любила. Темп вопросов и ответов стремительно нарастет. Кажется, что мысленно они участвуют сейчас в какой-то головоломной погоне. Дыхание у них учащается, лбы покрываются испариной: — Остались от козлика? — Рожки да ножки. — Да что ты? — Да гад буду, рожки да ножки. — Где этот козлик, — ласково вопрошает белобрысый, — сегодня пасется? — Он в Мордовлаге, — дружно мычат подчиненные, — живет на подножном. Голос солиста снижается до утробного гула: — Сколько отмерили козлику срока? Хор идеально синхронен: — Десять в бородку и пять по рогам. Тонкий стакан снова плывет по кругу, каждый с угрюмой обстоятельностью выцеживает свою долю, не забывая приобщиться к неоскудевающей закуске. После священнодействия начальник потеплевшим взглядом окидывает подчиненных: — А теперь нашу любимую. — И первый затягивает некрепким, но приятным тенорком. — «В лесу родилась елочка…» Видно, это тоже репетировалось годами. Они подхватывают песню сразу и на зависть слаженно. Тот, что с боксерским подбородком, даже всхлипывает ненароком. У джерсевых мальчиков жалобно трясутся губы. Мелодия постепенно крепнет, наливается металлом:
По молчаливой команде старшего они, один за одним, поднимаются, берутся за руки и затевают медленный хоровод вокруг пиршественного деревца. В глазах у них рождаются и расцветают миры, и слезы молитвенного умиления текут по их возбужденным щекам:
Мне становится неуютно в этой почти церковной обстановке, я поднимаюсь и тихонько бреду прочь. Навстречу мне с кружкой воды в вытянутой руке приближается Мария. Вечернее солнце высвечивает ее с головы до ног ликующим, вечерним гнетом и, кажется, на ней в эту минуту ничего нет, только цветы сарафана порхают вокруг нее под не смолкающую за моей спиной мелодию:
X