Да, пожалуй, — сказала она. — Будь поблизости, Марк, чтобы, если кто когда примет меня за Пеллегрину Леони, ты помог вы мне поскорее исчезнуть. Будь рядом, чтобы снять с меня, если понадовится, имя Пеллегрины Леони. Но заговаривать со мной тебе нельзя, Марк. Я не смогу слушать твой голос, не вспоминая божественный голос Пеллегрины Леони, ее триумфы и этот дом и сад, где сейчас мы с тобою стоим.
Она оглянулась на дом так, как если вы его уже не было на свете.
— Ах, Пеллегрина, холодны потоки жизни, — сказал я.
Она слегка усмехнулась и снова затихла.
Ласточки вернулись, — сказала она. — А как, — сказала она, чуть помолчав, — как представляешь ты себе рай, о котором столько разговору? Думаешь, есть он или нет его? Вот мы с тобой снова войдем в этот дом, и ветер рая будет колыхать шторы. Весна, ласточки вернулись. И все прощено.
Она уехала, — сказал старый еврей, — как говорила, в тот же вечер.
С тех пор, — продолжал он, — я ни разу с ней не говорил. Но время от времени она мне писала, когда ей нужна была моя помощь, чтобы исчезнуть и перейти от одной роли к другой. Тогда, в Риме, — он повернулся ко мне, — не упомяни вы о том, что ваш отец поклонник итальянской оперы, она бы отправилась с вами в Англию. Но всего лишь на год, на два. Она все равно бы вас бросила. Она не хотела долго задерживаться на одной какой-нибудь роли.
Так старик закончил свой рассказ. Он оглядел нас, снова затих, уткнулся подбородком в золотой набалдашник своей трости и погрузился в глубокую задумчивость, не отрывая глаз от лица умирающей женщины на носилках.
Мы, все трое, выслушав его, сидели молча, ощущая некоторую неловкость.
Тут Линкольн и сам впал в задумчивость и некоторое время молчал.
— Но я расскажу тебе, Мира, — сказал он потом, — как мой друг Пилот последовал совету Пеллегрины Леони.
То есть в точности уж не припомню — то ли много лет спустя я встретил на Мысе Доброй Надежды старого немецкого священника по имени пастор Розенквист, который, рассуждая о странностях природы человеческой, кстати привел рассказ о моем друге, то ли сам я много лет спустя тешился фантазией, будто встретил на Мысе Доброй Надежды немецкого священника, который все это мне рассказал. Но, так или иначе, Пилот последовал ее совету — быть более чем одним лицом. Время от времени он уклонялся от неблагодарной и обреченной задачи быть Фридрихом фон Хоеннемзером и превращался в скромного жителя захолустья по имени Фридолин Эмзер. Это второе свое существование окружал он большой таинственностью, никому не объясняя своих занятий. Удрав из замка Хоеннемзеров, он благополучно отсиживался в домишке Фридолина Эмзера на краю села, затаясь, как зверек в норе. Кто заподозрил бы неладное, напал на след, который с таким тщанием он заметал, и исследовал, что делает он в тихом укрытии, тот с удивлением вы овнаружил, что он не делает решительно ничего. Он убирал жилище, заботливо откладывал денежки для Фридолина и любил летним вечерком раскурить трубку, сидя в садике под певчим дроздом в клетке, или отправлялся в трактир выпить пивка и побеседовать о политике в кругу добрых людей. И он был счастлив. С самого начала зная, что Фридолина не сушествует, он и не тщился заставить его существовать. Единственное, что омрачало это призрачное счастье, — он не рисковал слишком долго им наслаждаться, воясь, как вы оно не перевесило и не опрокинуло его. И приходилось ему время от времени возвращаться в замок Хоеннемзеров. Но и Фридрих фон Хоеннемзер стал счастливее с тех пор, как следовал рецепту Пеллегрины, ибо таинственность и для него была таким же кладом, как и для Фридолина.
Не знаю, женился ли он в какой-нибудь из этих ролей. брак Фридриха фон Хоеннемзера был бы сущим ведствием, и я не завидую той женщине, которой удалось вы его подвигнуть на этот шаг. Но Фридолин вполне мог дать жене покой и счастье, ибо он не стал вы ей непрестанно доказывать, что он существует (проклятие многих жен), но сидел вы себе тихонько, довольствуясь тем, что существует она. Не пойму отчего, но, как ни вспомню теперь Пилота, я его воображаю под зонтиком — и это его, некогда столь беззащитного пред непогодой. В этом укрытии ни солнце не досаждает ему днем, ни луна ночной порою.
Линкольн оторвался от этих размышлений, чтобы вернуться к старому еврею.
— Вдруг в лице старого еврея произошла удивительная перемена. Будто мы, те, кому рассказывал он историю своей жизни, перестали существовать. Он опустил трость, подался вперед, и все внимание его сосредоточилось на лице Пеллегрины.
Она пошевелилась на носилках. Грудь у нее поднялась, она побернула голову на подушке. Дрожь прошла по лицу. Немного погодя чуть вздернулись брови и, как крылья садящейся на цветок бабочки, дрогнули темные ресницы. Снова я взглянул на еврея. Он, совершенно очевидно, был в ужасе, что, открыв глаза, она увидит его. Он отпрянул и укрылся за моей спиной. И в следующее мгновение она медленно открыла глаза. Они были немыслимо большие и темные.