Стелла ничего не помнит о восемнадцати часах, проведенных на операционном столе. В ту ночь она дважды оказывалась в состоянии клинической смерти. Пересадка кожи тогда еще не получила широкого распространения; доктор целый час потратил, объясняя перепуганной Ассунте, почему и зачем нужно вырезать кусочки здоровой кожи. Компрессами да бальзамами, внушал доктор, здесь не обойдешься, может развиться сепсис, и тогда девочку будет уже не спасти. Ассунта, так ничего и не поняв, дала согласие на операцию.
Стелла не помнит полотенец, которыми промокали ее кровь; и откуда столько кровищи в таком маленьком теле? Что там вообще могло остаться, в этих жилках? Не помнит, как, подобно нежным усикам кабачковой ботвы, загибались краешки ожогов на ее руке и ключице. Не помнит, как доктор брал скальпелем здоровую кожу с ее левой руки, а поняв, что на руке не хватит, перешел к ягодицам. Ассунта очень смутно представляла, что делают со Стеллой, – в операционную ее, понятно, не пустили. Несчастная мать хлестала себя по щекам и выла, заранее оплакивая свое дитя.
Не знала Ассунта и в каких условиях проводилась пересадка кожи. Доктор, конечно, не дружил с головой, раз решился на подобную операцию в своем холостяцком жилище без электричества и водопровода, антисептиком имея лишь лимонный сок. Ассунта не догадывалась, как повезло ей и Стелле, что доктор – заморыш с волосатыми пальцами в вечных цыпках – в свое время сбежал от отца на Сицилию, этот рассадник криминала, где, впрочем, вот уже пять столетий процветала медицина и где врачи первыми начали практиковать пересадку кожи.
В ту ночь Ассунта, периодически выходя из ступора, принималась барабанить в дверь. Ее не впускали, ей не отвечали; она уверилась, что дочь ее давно мертва, а шельма доктор просто прячется, боясь материнского гнева. У Ассунты мутился разум. Она виновата, она не уследила! Ее попустительством умерла Стелла Первая, а теперь вот и Вторая. Ассунта почти чувствовала в руках ледяную тяжесть бездыханного детского тельца, почти слышала колокольный звон, зовущий к утренней мессе, и ладони у нее немели и ныли, ибо обладали животным инстинктом, который подсказывал: не обнять ей больше Стеллы – ни Первой, ни Второй.
Выйдя наконец из импровизированной операционной, доктор нашел Ассунту под дверью. Она лежала на неметеном полу – спала с открытыми глазами, в которых горело отчаяние. В каждой руке у нее была прядь собственных волос, выдранных с корнем, мокрых от потных ладоней. С тех пор Ассунта нигде не показывалась без головного платка – прятала плеши заодно с сединой, которая густо тронула ее черные волосы, даром что лет ей было всего-то двадцать пять.
И пятнадцать, и двадцать лет спустя Стелла, собираясь мыть посуду и закатывая рукава, подолгу задерживала взгляд на шрамах. Своих рук без шрамов она не помнила – и все же видела их каждый раз словно впервые. На правой руке они были коричневые и напоминали изображения островов с какой-нибудь старинной географической карты; неровные, беловатые краешки – словно изрезанная бухтами береговая линия. Левая рука производила более спокойное впечатление. Здесь кусочки кожи как под линейку нарезали. Только присмотревшись, можно было заметить мелкие неровности, выдававшие дрожь руки хирурга. Летом здоровая кожа покрывалась загаром, а шрамы – нет.
«Какой дьявол меня дернул?» – недоумевала Стелла. В конце концов, ей было почти пять лет – для деревенского ребенка достаточно много. Пора соображать, что позволительно, а что опасно. Зачем она потянулась к сковородке? Что ее толкнуло – жадность? Голод? Любопытство? Стелла уже знала: именно эти три фактора чаще всего мотивировали ее взрослую. Но так сглупить, пусть и в детстве? Нет, просто в голове не укладывается!
Да и кстати: куда смотрела Ассунта? Подобно многим матерям, утратившим дитя, Ассунта буквально квохтала над Стеллой, Кончеттиной и Джузеппе. Стелла не помнила ни единой сцены из детства, в которой не было бы места Ассунте. Мать всегда, всегда находилась либо совсем рядом, либо на расстоянии вытянутой руки. Чем же объяснить такое Ассунтино легкомыслие? Как она оставила двух маленьких девочек без надзора возле открытого огня, возле сковородки с кипящим маслом? Похоже, без ворожбы дело не обошлось.
Запах мяты, коричневая кожа, вечный жар. Вместе с сознанием к Стелле вернулась боль, запульсировала в руках, уложенных на одеяло. Над Стеллой курили мятным листом – а сознание, едва обретенное, уже сдавало позиции, от боли из глаз искры сыпались. Правую руку жгло словно огнем, прикосновения были нестерпимы; левая рука помнила пересадку и самопроизвольно подергивалась, будто в кожный покров вторгалось острие скальпеля.