Офонас продолжал свои скитания по улицам и площадям Бидара. Вдруг выходил на самую большую улицу, такую широкую. Со всех сторон вздымались вверх минареты. Щеголеватые всадники в парче и кашемире красовались на прекрасных конях. Носильщики несли паланкины, в которых сидели знатные приближённые султана. Подвигались вперёд наездники на богато убранных верблюдах. Высоко на спинах слоновьих сидели под красивыми балдахинами нарядные люди в ярких одеждах.
Стоило миновать улицы бедняков, и дома уже пестрели, выкрашенные в разные краски — белые, красные, зелёные стены.
На узких улочках легко возможно было попасть под ноги того или иного слона. Никогда прежде Офонас не видал столько слонов. Но не одни лишь слоны и кони заполняли городские улицы и площади; Офонас видал и огромных толстых змей, проползавших чрезвычайно быстро. В Джуннаре горном змей не было. И при виде змеи, чёрно-пёстрой, летящей, вытянувшись, по утоптанной земле узкой улочки, Офонас невольно вскрикивал и кидался к стене ближайшего дома. И тотчас принимались утешать его и успокаивать; говорили, что эти змеи не ядовиты. Но когда одна такая змея выползла в пристройке, где Офонас спал, он, услышав шуршание, проснулся и завопил диким голосом. К нему прибежали, смеялись. Он после две ночи не спал. Но ведь не может человек вовсе не спать! Вышло так, что Офонас заснул на третью ночь крепко. И все другие ночи спал. А самое дивное было то, что змея перестала шуршать, пропала...
А нищих водилось в Бидаре куда больше, чем подле тверских церквей. Офонас и не видывал таких недугов прежде в своей жизни. Это, должно быть, все были болезни жарких стран. Но уж такие дивные язвы и струпы, такие раны, полные копошащихся червей чёрных, такие гниющие ступни, такие руки с отпавшими пальцами и кистями!..
Ночь в городе считалась поздно. Поздно выезжали стражники с факелами. Иначе при восходе луны улицы и площади всё ещё полнились народом. Луна поднималась жёлтым диском на тёмно-синем небе. Сотни светильников зажигались и освещали лавки базаров. Ноздри полнились ароматом розового масла, цветов из лавок, где торговали цветами, и благовоний всевозможных, и острых приправ. Из домов доносились звуки ситаров, и тамбуров, и флейт. Смеялись женщины, и звенели украшения серебряные. Цветов было многое множество. А браслеты танцовщиц бренчали. А певицы пели. И ладони отбивали ритм пляски. И улыбались со всех сторон хундустанские белозубые улыбки, добрые и жестокие, лживые, нежные хитрые, горячие. И не смолкал топот конских копыт. Носильщики паланкинов грубо восклицали, разгоняя толпу; звенели колокольцы слонов, дребезжали и скрипели колёса повозок...
Писал в Смоленске, в темнице:
«В Ындея же какъпа чектуръ, а учюсьдерь: секишь илирсень, ики жите л; акичаны ила атарсын алты жетел берь; булара достуръ. А куль коравашь учюзь: чяр фуна хубъ, бем фуна хубесия; капъкара амьчюкь кичи-хошь».
На каком языке писал, уже и сам бы не вспомнил, это был уже один из его языков, родных, конечно же! Уже и забыл, зачем писал: то ли по приказу, то ли сам по себе.
Нутро у него пекло, виски сжимало ноющей болью. А самое худое был рвущий, терзающий грудь кашель... От припадков этого кашля он сгибался вперёд, выставляя вперёд плечи, и прижимал накрепко ладони к болящей груди...
И тотчас начинал смеяться. Ему было смешно, потому что он думал, как не поймёт никто его писаний. И это было ему смешно. До того смешно...
«В Индии же гулящих женщин много и потому они дешёвые: если имеешь с ней тесную связь, дай два житэля; хочешь свои деньги на ветер пустить — дай шесть житэлей. Так в сих местах заведено. А рабы и рабыни-наложницы дёшевы: четыре фуны хороша, пять фун хороша и черна; чёрная-пречёрная амджик маленькая, хороша».
Все эти слова, они были живые, пахучие, будто женские срамные межножья; хорошие были все слова. От них жаром будто опаляло темницу; но не этим жаром болезни, а тем, давним уже, далёким жаром давних прежних дней. И были эти дни по сути своей более живыми, нежели нынешние смоленские, холодные, темничные...
...А как бродил часами по рядам, где женщин продавали. Вдыхал, расширяя ноздри, запах женочий; протягивал руки, щупал растопыренными пальцами голые плечи и груди тугие... Но куда такую покупать! Не рукавица, не шапка — на хуй не навяжешь, с собой не повезёшь, не поволочишь. Всё же ведь не лошадь, а человеческое существо...
Тогда в Бидаре у него деньги водились, гундустанские серебряные фуны. Ел вдоволь. Хлебопёки пекли разные хлебы в чёрных кругловатых печках прямо на улице в торговом ряду. Лепёшки горячие — нан, ширмал. А ещё сдобные — опара на гороховом отваре — «хамири» называются. А кебап... Эх, на вертеле кебап!.. Ореховая халва!.. Девки продают сласти и плоды. Острые слова говорят, хорошо!.. Халва на всю улицу пахнет жарко... Лепёшки с начинкой жарятся горячо... А горы, груды пилава — прожаренный тёмный рис на чёрных закопчённых блюдах... Кхичри-кхичури — бобы, сваренные с рисом, приправленные приправами, — годится и для коней, и для слонов, и для людей...