— Когда-то я произносил другие тосты, — признался Енджеевский. — Я советовал людям, руководствуясь самой искренней верой, что они должны делать, чтобы достичь счастья. Может быть, я продолжал бы советовать, утешать, ободрять, поднимать дух, если бы один из моих подопечных не совершил самоубийства, а перед тем как лишить себя жизни, не послал мне письма, в котором писал, что я его обманул, сбил с толку. Это было первое потрясение. Позднее были и другие. Меня и сейчас проклинают люди. Недавно отозвался инженер, который пять лет назад выехал с моей помощью в Штаты. В США он не сумел устроиться, не зная английского языка. Многообещающий в Польше конструктор должен был в США зарабатывать на жизнь в качестве ловца аллигаторов. Год тому назад во время охоты на них он потерял ногу и сейчас живет в нищете, за счет общественной благотворительности. Не буду вам рассказывать, что он пишет.
Я понимал его и даже в какой-то степени ему сочувствовал, хотя хорошо знал, кто такой Енджеевский и кому он служит. Там, в лагере, многое приобретало иные масштабы. Факты следовало рассматривать через призму обиды и несчастья людей, которым деятельность Енджеевского могла дать какой-то шанс выйти из Цирндорфа и начать иную жизнь.
Во время праздничного вечера за скромно накрытым столом, приглядываясь к людям, которые в этот день наперекор всем превратностям судьбы хотели быть веселыми, я видел, как было принято выступление представителя PAIRC. Внезапно умолкли беседы, и без того не слишком оживленные, каждый думал только о своем. Эту гнетущую атмосферу не смогли рассеять даже попытки спеть коляды. Кто-то затянул «Среди тиши ночной», кто-то другой попытался поддержать мелодию, но замолчал на полуслове, так как не оказалось желающих петь. Наступила полная тишина. Одна из женщин истерически засмеялась и, выбежав в коридор, разразилась плачем. Больше уже нельзя было сидеть за столом. Мы разошлись.
На следующий день в коридорах и в комнатах, где жили поляки, валялись пустые бутылки из-под дешевого вина. Туалеты были перепачканы красным борщом. Я благодарил судьбу за то, что в первый день праздников не мне выпало дежурство по уборке помещений.
Несколько дней спустя, когда я стоял в группе людей, кто-то напомнил:
— Завтра Новый год, может, устроим что-нибудь?
Никто не отозвался, не было желающих собраться вместе в клубе-столовой. После сочельника настроение поляков в лагере сильно ухудшилось. Гнетущими были эти короткие, темные дни, донимал холод. Мы старались не выходить из комнат. Столовая пустовала, хотя не так давно мы охотно проводили там вечера. Всегда находился кто-нибудь, кто за пару последних пфеннигов включал музыкальный автомат, кто-нибудь другой наскребал полторы марки на бутылку вина. В столовой знакомились также с новичками, которые попадали в лагерь. Их рассказы — правдивые и вымышленные — несколько скрашивали затянувшееся ожидание изменения судьбы. Со временем и эти рассказы также начинали действовать удручающе, ибо видно было, как люди опускались, как их охватывала апатия.
Приехал, например, в лагерь Станислав Дычковский, который, кажется, должен был окончить вуз в Москве. В 1962 году он получил стипендию в США. Был в восторге от Штатов.
— Там даже в автобусах есть клозеты, такая культура! — рассказывал он с воодушевлением.
Решил навсегда остаться в США. Однако, как стипендиату, ему отказали в праве хлопотать о получении политического убежища. Дычковскому велели возвращаться в Польшу. Он не хотел этого. Задержался в ФРГ, явился в полицию, которая и направила его в Цирндорф. Здесь Копыто — мы называли его так, поскольку он прихрамывал на одну ногу, — сочинял совершенно невероятные истории, чтобы получить право на убежище. Все его несчастье, на мой взгляд, заключалось в том, что он чересчур много выдумывал и слишком часто изменял версии своих показаний. Раз он утверждал, что является сыном богатого крестьянина из Келецкого воеводства и опасается, что его вместе с отцом могут посадить, так как во время войны они оба были в партизанском отряде Армии Крайовой. Это звучало смешно даже в Цирндорфе. Каждый, кто умел считать, без труда мог прикинуть, что, когда окончилась война, Копыто было, пожалуй, восемь или девять лет. Поверить же в то, что он получил ранение в ноги во время сражения, могли только самые наивные. Пытался врать он еще и по-другому. Согласно второй версии, он, находясь на учебе в Москве, женился на еврейке, которая стремилась выехать из СССР. Он обещал, что заберет ее немедленно, как только получит гражданство США или ФРГ. Поскольку и эта сказка не удалась, он перекинулся на некую американку с богатым приданым, которая якобы делала все, чтобы срочно самолетом доставить его в США и столь же скоропалительно добиться заключения брака с ним. «Как только достигну этой цели, — рассказывал он, — защищу диссертацию и стану ученым с большой славой». Он был так уверен в успехе, что некоторых завсегдатаев столовой заранее приглашал на свою будущую виллу в Калифорнии, чтобы чудесно провести отпуск.