— Короче, жизнь есть сон? Ну, это банально, — засмеялся я почти в открытую. — Мы все спим. А ты, выходит, уже проснулся?
Алексей медленно облизал пересохшие губы, улыбнулся какой-то расслабленной улыбкой:
— Хорошо ведь вовремя просыпаться? Правда? Вот бы еще раз? А?..
Возникает какая-то неловкая пауза. Мы смотрим друг на друга, слушая, как размеренно и необратимо идут и стучат часы. За раскрытым окном, в сумеречном саду, с шорохом и сочным чмоканьем падают крупные спелые яблоки. Сад живет своей, внутренне организованной и отдельной от нас жизнью. Что-то тихо постукивает, шуршит, всхлипывает, переворачивается, будто с боку на бок; вот ветка, вот другая, третья — закачались, хотя за окном ветра, кажется, и не было… Тихо. Воздух осязаемо-густой и влажный. Он стоит. Именно стоит за квадратом рамы: темный, глядящий мириадами неузнанных глаз — на нас, сквозь нас, дальше.
Скрипят часы. Ветка сама по себе шевелится. Аккуратно хрустит два раза гравий. Кажется, под ногою так хрустит. Кто же там? Кто там?!
— Алексей Иванович? — Голос знакомый, тихий, ласковый.
Мы переглядываемся, и я, сам не знаю почему, быстро и неслышно перехожу в соседнюю комнату. Занавеска колыхнулась за мной и замерла, оставив небольшую, удобную для глаза щелочку. В моей комнате черным-черно, у Алексея же ослепительный свет, и я вижу в свою щелочку, как из темноты медленно выходит Прохожев. На нем серая капроновая шляпа с миллионами вентиляционных дырочек. На шее капроновый же галстук на удобной, не слишком тугой резинке. Недорогой, неопределенного цвета костюм — из тех, что продаются в проворовском «Детском мире». Пиджак застегнут на все четыре пуговицы. Одной рукой Прохожев держит большой потрепанный портфель из кожзаменителя. Другой рукой — маленькую руку ребенка. Ребенок, кажется, на редкость тихий и послушный.
— Погуляй, Мишенька, — ласково говорит Прохожев. — Вы разрешите, Алексей Иванович, погулять Мишеньке под окном?
— Да пожалуйста-пожалуйста! — как-то суетливо порывается вперед Тарлыков. — Может, чаю?
— Чаю хорошо. А лимончик у вас найдется? — говорит Прохожев, шуршит в своем большом портфеле и ставит что-то на стол со стуком. — Вот… А то там, на улице… Бр-р-р!
Мишенька молча уходит за окно, занимает строго ограниченную позицию в квадрате света и начинает тихо, копаться в песке и мурлыкать какую-то невнятную песенку.
— Вот, понимаешь, — объясняет Прохожев весело, но, кажется, без особого желания, чтобы ему поверили. — Гулял с внуком по окрестности. Вижу — огонек. Дай, думаю, зайду.
— И вот зашли, — насмешливо подхватывает Тарлыков. — Что-то это вас так на огонек и тянет, а, Павел Сергеевич?
Я вижу прохожевские глаза. Они до того прозрачные и голубые, что кажутся пронзительно искренними. И в то же время, когда вглядываешься в них, возникает и крепнет ощущение необъяснимой тревоги, вины, опасности.
Прохожев носит себя. Есть такой сорт людей, как правило, невеликих ростом и незначительных лицом от природы. Они вырабатывают в себе, видимо, годами умение как-то особенно двигаться, носить тело, голову, пиджак, галстук, даже штаны — и так носить по-особому, что невольно, подсознательно вызывают, будто выдавливают у окружающих инстинктивное чувство робости, неопределенности, ощущения собственной полной ничтожности.
Таким людям не нужны какие-то особенные вещи. Чем стандартнее их одежда, тем нагляднее их сила.
Они делают себя без перерыва на обед, каждый миг, каждую секунду, неостановимо и незаметно возвышаясь над вами. То, что обыкновенные люди считают целью, эти титаны называют целью, но эту-то цель давно и сознательно сделали средством. Одним из средств к достижению того, что есть цель их главная — возвышение и еще раз возвышение, рост, и если не по служебной лестнице, то хотя бы в глазах двух-трех десятков знакомых им людей. Эти знакомые люди должны навсегда привыкнуть быть робкими, должны не разучиваться теряться, тушеваться в присутствии титанов, с тем чтобы и дальние, глядя с расстояния на ближних и не находя причины их робости, тоже, на всякий случай, робели, автоматически передавая это полезное животное чувство все дальше и дальше… Когда же система отношений слажена и отработана, сильная личность позволяет себе изредка два-три демократических, щедрых жеста. Внезапно посочувствует вашему горю. Неожиданно похлопает вас по плечу. И что совсем неслыханно — посетует даже на робость и рабскую несамостоятельность ближних, и тогда дальние зайдутся в слезах умиления — поскольку вот оно, несложное доказательство выдающейся человечности, вот он каков на самом-то деле наш неприступный великан!..
И тогда уже всякое добро, кто бы его и зачем ни сделал, навсегда и прочно связывается с именем человека, умеющего носить себя. И тогда уже всякое зло, даже им произведенное, автоматически засчитывается на счет робких и таких рабски несамостоятельных ближних. Нет ничего более страшного на свете, чем умение по-особенному носить штаны… Это, честно говоря, не я сказал, это Тарлыков сказал. Но я считаю, что тут он в каком-то смысле высказал мои мысли.