Священник открыл Евангелие в другом месте, и вмешательство Гоноры не показалось невежливым, так как ото была ее манера, до некоторой степени манера ее семьи, а хоронили ведь Уопшота. Кладбище примыкало к церкви, и все шли парами за Лиэндером вверх по холму к фамильному участку; они шли в том горестном оцепенении, с каким мы провожаем наших покойников к их могилам. Когда молитвы были закопчены и священник закрыл свою книгу, Гонора подтолкнула Каверли:
— Скажи монолог, Каверли. Скажи то, что он хотел.
Тогда Каверли подошел к краю отцовской могилы и, хотя из глаз его лились слезы, произнес ясным голосом:
После похорон сыновья простились с матерью, расцеловав ее и пообещав скоро вернуться. Это будет первая поездка, которую они совершат. Четвертого июля Каверли действительно возвратился, с Бетси и с сыном Уильямом, полюбоваться праздничной процессией, Сара надолго закрыла свой плавучий магазин подарков, чтобы еще раз появиться на колеснице Женского клуба. Волосы ее поседели, и в живых остались только два члена-учредителя, но ее жесты, ее печальная улыбка и вид, с каким она пила воду из стакана, стоявшего на высоком столике, словно та пахла рутой, — все было прежнее. Многие, наверно, вспоминали День независимости, когда какой-то хулиган поджег хлопушку под хвостом кобылы мистера Пинчера.
Гонора на празднестве не присутствовала. А когда по окончании процессии Каверли позвонил ей, чтобы узнать, может ли он приехать на Бот-стрит с Бетси и младенцем, Гонора попросила отложить посещение. Он был разочарован, но не удивился.
— Как-нибудь в другой раз, Каверли, дорогой, — сказала она. — Я опаздываю.
Человек, не бывший в курсе ее дел, мог бы подумать, что она опаздывала на урок музыки, но, едва выучив «Веселого мельника», она захлопнула крышку рояля и стала болельщицей бейсбола. И теперь она опаздывала на игру в Фенуэй-Парке. Она договорилась с водителем такси в поселке, чтобы тот раз или два в неделю, когда в Бостон приезжала команда «Ред Сокс», отвозил ее на матч и привозил обратно.
На матч она надевает свою треугольную шляпу и черный костюм и с одержимостью пилигрима взбирается по ступенькам к своему месту на трибуне. Подъем длинный, и она останавливается на повороте перевести дух. Одну руку с растопыренными пальцами она прижимает к груди, из которой вырывается хриплое дыхание.
— Не могу ли я вам чем-нибудь помочь? — спрашивает какой-то незнакомец, думая, что ей нехорошо. — Не могу ли я чем-нибудь помочь вам, леди?
Но эта бесстрашная и нелепая старуха делает вид, что не слышит. Она садится на свое место, кладет рядом программу и таблицу результатов и палкой прикасается к плечу католического священника, сидящего поблизости.
— Вы меня простите, отец, — говорит она, — если я покажусь вам несдержанной в выражениях, но я всегда так увлекаюсь…
Гонора сидит, излучая ясный свет безвредности, и, когда игра идет своим чередом, приставляет руки рупором ко рту и кричит: «Отдай мяч, болван ты этакий, отдай мяч!» Она — образец старого пилигрима, который идет по свету собственным путем, как ему и полагается, и мысленно видит в себе олицетворение благородного и могущественного народа, поднимающегося, как крепкий мужчина, после сна.