Сара собрала те вещи, которые, по ее мнению, могли понадобиться Мозесу, когда он начнет свою жизнь в чужом месте: свидетельство о конфирмации, блесну, купленную как сувенир на Плимут-Роке, рисунок военного корабля, сделанный им в шестилетнем возрасте, футболку, молитвенник, шарф и два табеля успеваемости; по, услышав, как он громко кричит что-то снизу Каверли, стоявшему на верхней площадке лестницы, она по звуку его голоса почувствовала, что ничего этого он с собой не возьмет, и снова все спрятала. Предстоящий отъезд Мозеса сблизил Сару и Лиэндера и вновь оживил те милые самообманы, которые составляют основу многих долговечных супружеств. Лиэндер считал, что Сара — хрупкая женщина, и вечерами перед отъездом Мозеса приносил ей теплый платок, чтобы защитить от ночной прохлады. Сара считала, что у Лиэндера прекрасный баритон, и теперь, когда Мозес уезжал, ей хотелось, чтобы Лиэндер снова занялся пением. Сара не была хрупкой — у нее хватало сил на десятерых, — а Лиэндер не мог спеть простейшей мелодии, «Помни о ночной прохладе», — говорил Лиэндер, принося жене платок, а Сара, восхищенно глядя на него, говорила: «Какой стыд, что мальчики никогда не слышали твоего пения».
Устроили прощальный прием гостей. Мужчины пили виски, а дам угощали имбирным пивом и мороженым.
— Я шла через луг Уэйлендов, — сказала тетя Эделейд Форбс, — и этот луг усеян коровьими лепешками. Я за всю свою жизнь не видела столько коровьих лепешек. Повсюду сплошные лепешки. Шагу нельзя ступить, не угодив в лепешку.
Тут были все, и Реба Хеслип подошла к Розали и сказала:
— Я родилась во внутреннем святилище масонской ложи.
Все рассказывали о своих путешествиях. Мистер и миссис Гейтс были как-то в Нью-Йорке, и им пришлось платить восемнадцать долларов в день за комнату, в которой даже кошке негде было повернуться. Тетю Эделейд, когда она была ребенком, возили в Буффало. Гонора побывала в Вашингтоне. Милдред Харпер, церковная органистка, играла на рояле, и они спели из старинных сборников гимнов и песен «Серебряные нити в золоте волос», «Обетованная земля» и «В сумерках». Во время пения Сара увидела в окне лицо Дядюшки Писписа Пастилки, но, когда она вышла на крыльцо, чтобы пригласить его, он убежал. Мозес, войдя в кухню попить, застал Лулу в слезах.
— Я не потому плачу, что ты уезжаешь, Мозес, — сказала она. — Я плачу потому, что прошлой ночью видела дурной сон. Мне снилось, что я подарила тебе золотые часы, а ты разбил их о камни. Глупо, правда? Конечно, у меня нет денег на покупку золотых часов, а если бы я и купила, ты не такой парень, чтобы разбить их. И все же мне снился сон, что я подарила тебе золотые часы, а ты разбил их о камни.
Мозес уехал на следующий вечер поездом в девять восемнадцать, но провожали его только родители. Розали сидела у себя в комнате и плакала.
— Я не хочу идти на вокзал, — сказала Гонора тем же тоном, к какому она прибегала на семейных похоронах, говоря, что не подойдет к могиле.
Никто не знал, где Каверли, но Сара подозревала, что он гуляет по берегу в Травертине. Стоя на платформе, они слышали вдали шум поезда, приближающегося по восточному берегу реки, — звук, от которого Сара задрожала, так как она была в том возрасте, когда поезда явно казались ей орудием разлуки и смерти. Лиэндер положил руку на плечо Мозеса и дал ему серебряный доллар.
Все чувства Мозеса были напряжены, но он не испытывал печали и не вспоминал ни о выстроившихся в ряд гоночных яхтах, когда звучит сигнал, подающийся за десять минут до старта, ни о заброшенных фруктовых садах, где он охотился на куропаток, ни о Пасторском пруде, ни о пушке на лужайке, ни о речной глади, сверкающей между скобяной лавкой и магазином стандартных цен, в котором кузина Джустина когда-то играла на рояле. Все мы теперь привыкли к тем поэтическим проспектам, где бок о бок изображены орхидеи и галоши, где мерзкий запах старых перьев смешивается с запахом моря. В конце лета, когда северный ветер разбрасывает тучи желтых листьев, как сеятель разбрасывает семена, мы все уезжали из незатейливых уголков на поезде или в автомобиле, усаживая собак и детей на заднее сиденье, но мы не можем утверждать, что в момент разлуки в нашем сознании проносится вереница ярких и отчетливых образов, как это бывает в мозгу утопающего. Мы возвращались в освещенные дома, ощущали при северном ветре запах сжигаемых яблоневых сучьев, видели польскую графиню, смазывавшую лицо жиром в хижине лыжников, слышали крик ушастой совы, для которой наступило время спаривания, и ощущали запах мертвого кита при южном ветре, доносившем также мелодичные звуки колокола, привезенного из Антверпена, и жестяной звон колокола из Алтуны. Но всего этого — и многого другого — мы не вспоминаем, садясь в поезд.