Читаем Семейная педагогика полностью

– Что вы! Во-первых, я не мог ей сказать об этом, потому что тогда я всего этого еще не сформулировал. Я лишь смутно догадывался о том, что с нею происходит. А во-вторых, я тогда не знал, что она не просто черпала из книжек информацию, а выстраивала свой образ как картину мира, как модель поведения, как идеал.

Я слушал Ивана Владимировича, и мне было интересно, куда же он клонит? Неожиданно он представился мне этаким молодым Карениным, изучившим все догматы морали, поучающим всех.

– Вы считаете, что в Сашеньке обнаружились садистские чувства, когда она описывала Анну? – спросил я.

– Сашенька выбирала для анализа то, что задевало ее воображение. Я отдавал себе отчет, что многое из того, о чем она писала, было подсказано ей критикой, тем не менее она выбрала именно тот жестокий ряд нравственных проявлений, который был мне чужд и страшен. Она выписала те места, где Вронский ощущал в себе убийцу Анны, Анна видела это жестокое любовно-страстное влечение Вронского. Там есть такие слова: «Он же чувствовал то, что должен чувствовать убийца, когда видит тело, лишенное им жизни… Было что-то ужасное и отвратительное в воспоминаниях о том, за что было заплачено этою страшною ценой стыда. Стыд пред духовною наготою своей давил ее и сообщался ему. Но, несмотря на весь ужас убийцы пред телом убитого, надо резать на куски, прятать это тело, надо пользоваться тем, что убийца приобрел убийством.

И с озлоблением, как будто со страстью, бросается убийца на это тело, и тащит, и режет его; так и он покрывал поцелуями ее лицо и плечи».

Я слушал, как он почти наизусть читал Толстого. Я не помнил эти места с таким нагромождением жутких картин.

– Меня удивило, – продолжал Петров, – что в Сашеньке сидела, я это понял, жуткая потребность разобраться в этом страстно-грозовом начале, какое она подметила в Анне. Она в своем сочинении описывала, как убивал Вронский свою прекрасную лошадь, чуя свою вину, постыдную и непростительную, когда он прочел говорящий взгляд любимого зверя. И именно подобные чувства ощущает Вронский, когда видит тело Анны на столе казармы, тело, бесстыдно растянутое посреди чужих окровавленных тел, тело еще прекрасное и полное жизни, такое же точеное все – и грудь, и ноги, и бедра, и красивая голова, уцелевшая и закинутая назад со своими тяжелыми косами, вьющимися волосами на висках, и полуоткрытый румяный рот, и застывшее странное жалкое выражение в губах, и ужасное в остановившихся незакрытых глазах.

– Я вас не пойму, – перебил я Петрова. – К чему вы ведете?

– Я ни к чему не веду. Я просто установил для себя, что в Саше вызревало это звериное начало, и она всячески искала обоснование ему. Потому и привлек ее Шамрай. Ей нужен был человек, который смог бы помочь переступить нравственный закон.

– Думаю, что вы ошибаетесь. Она так страстно мечтала о материнстве, так хотела покоя…

– Саша – о материнстве? Я опять вспоминаю ее сочинение, где она сравнивала Наташу Ростову с Анной. Она писала: чем так жить, как жила потом Наташа – помните, опустилась, не причесывалась, стала неряшливой, утратила очаровательную прелесть и гордилась тем, что сама стирает пеленки, запачканные не зеленым, а желтым, – так вот Сашенька писала: чем так жить, лучше под поезд.

– И что же вы?

– А я что? Конечно, я стал рассказывать о том, что Наташа-девушка и Наташа-мать – это по-разному прекрасные люди, что есть в Наташе-матери та высота, которая и составляет подлинную духовность… Но я вспоминаю теперь, что, когда я это все говорил, слова мои не доходили до Саши, как, впрочем, и до остальных ребят…

– А почему?

– Вот это для меня загадка. Я не мог доказать детям, что Вронский или Нехлюдов являются, говоря словами Достоевского, сладострастными пауками в человеческом образе. А вы знаете, почему я не смог им это доказать? – спросил он меня с вызовом.

– Почему?

– Да потому, что против меня сам Толстой со своим талантом. Чтобы дети научились воспринимать гениальные произведения Толстого, необходима совершенно иная этическая подготовка, нужен опыт нравственной жизни, нравственных исканий.

Я слушал Петрова, он меня уже не раздражал, просто я ощущал в нем схоластику мнимой эрудиции: заучил цитаты, знает, что такое хорошо, а что такое плохо, а истинная нравственность не нуждается в заучивании, она опирается на человеческую культуру общения. А с чем соединилось художественное восприятие Сашеньки, с каким ее нравственным опытом оно сплавилось – этого новоявленный Песталоцци знать не желает. Петров чисто литературоведчески, может быть, и затрагивал глубинные стороны формирования женского «я» – это было интересно. Но он не знал той жизни Сашеньки, которая открылась мне.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже