Вот в чём точно масан не нуждался, так это в шуме. А потому гопники просто не успели открыть стрельбу: слишком уж быстро двигался Пётр… Двигался и орудовал выхваченным стилетом. Удар, и тут же — следующий, уже в двух ярдах правее, совсем в другое тело. Удар. Тонкое лезвие не режет — мягко, будто игла, входит в плоть, нежно пронзая сердце и тут же убегая. Два удара, две смерти… Но они ещё не пришли. Два гопника продолжают стоять, недоумённо глядя перед собой. Уже мёртвые, но ещё смотрящие. Два трупа ещё на ногах, а Бруджа уже держит в плотном захвате третьего бандита, самого молодого, которого называли Гунявым. Держит и с наслаждением вдыхает идущий от пищи запах страха, предчувствует бурление крови и аккуратно выпускает иглы…
— Отпусти! — почти плачет гопник.
Иглы прокалывают кожу. Пища издаёт судорожный всхлип или вздох… Бруджа не знал, как правильно называть то, что он слышал почти от каждой жертвы, но ему оно безумно нравилось.
Чужая кровь согрела холодное тело вампира.
«Хорошо…»
С железнодорожных путей донёсся паровозный гудок. Пора.
Пётр небрежно отбросил наполовину высушенного, но всё равно уже мёртвого бандита и прошёл в глубь сквера, к цветочной клумбе, разбитой у будущего памятника Жану-Полю Марату, который должны были воздвигнуть на постаменте, оставшемся от статуи Николая Первого, сброшенной ещё в феврале семнадцатого. Уродливый, ободранный, с вывалившимися кирпичами постамент являлся сейчас тайником, храня в своём чреве четыре армейские фляги — три трофейные, австрийские, и одну довольно-таки забавную, французскую, с вычурным изображением знаменитого парижского шансонье Аристида Бриана, выполненным в стиле ар-нуво. В трёх австрийских кардинал привёз помощников, четвёртую же, вычурную, велел купить для себя.
Масаны могли существовать в виде зыбкого тумана и любили путешествовать в таком виде на короткие расстояния, не привлекая излишнего внимания, невидимые, незнаемые… ну, кому в голову придёт?
Пётр сложил фляги в саквояж, принадлежавший спасённой красотке, и поспешно зашагал к родному учреждению, находившемуся недалеко от сквера. Всё так же, холодно и бесстрастно, мерцали звёзды, и зацепившийся за крышу уисполкома месяц напоминал кривую турецкую саблю.
— А, товарищ Бруджа! — привстав, приветствовал вошедшего дежурный, парень в застиранной добела гимнастёрке с добрым, каким-то глуповато-детским лицом. — Опять в ночь?