— Вранье! — сказал Леша. — Вранье, вот и все. Я тебе про вас ничего объяснить не могу. Я про это не знаю. Про вас двоих — не знаю. А про него знаю: сегодня война, сегодня это самое главное — и я хочу там жить, там, если надо, и умереть. Там у нас легче. А здесь… тяжело. Не могу тебе объяснить. Я бы здесь спятил. Там каждый для товарища рубашку с себя снимет, последний табак отдаст. Да что рубашка, что табак?.. Жизнь отдаст за товарища. А здесь… Да я на вашу хозяйку поглядел — сразу удавиться охота… Кадка с капустой… Ну их к чертовой матери! Я вот на рынке был, Ане орехи покупал. Сидит толстый, рыхлый, рубль — орех. Ну, знаю, знаю, есть и другое, да ведь сверху-то, на виду это! И беспомощность… Сил у него много, а куда девать? Вот и мается. Мой тебе совет — пожалей ты его… Если можешь. Если любишь… Просто люби и жди. Вот тебе мое честное слово.
Я не могу! — упрямо и горько ответила
— Тогда плохо дело…
С минуту они шли молча.
— Ладно, — сказала Саша, — иди домой, побудь с ним.
Леша поцеловал сестру, поглядел ей вслед и повернул домой. Шел озабоченно, непривычно тихо. И вдруг подумал о том, что и у него когда-либо будет жена… Жена — какое странное слово. А что это значит? Это значит — ухаживать больше не надо. Договорились: давай поженимся — и поженились. А что же дальше? Дальше… И вдруг Леша ускорил шаг. Нет, нет, никогда моя жена не пойдет вот так, опустив голову, как Саша. Никогда ей не будет печально рядом со мной. А что надо будет сказать, — мне и скажет. Мне одному, только мне…
Неужели и у него, у Леши, тоже будут жена и дети? Леша зашагал еще быстрее. Ему вдруг захотелось запеть. Он поглядел вокруг — люди! И не запел.
Дома его ждал Митя. Внимательно, испытующе посмотрел в лицо, опустил глаза. Перед ним на столе лежали фотографии, подписи к ним. И вдруг он снова поднял глаза и сказал:
— Садись. Няня, чайку бы.
— Чайку? — удивился Леша и, подмигнув Мите, достал из рюкзака заветную флягу.
Поливанов давно не пил. Но еще до того, как Леша налил в стакан, еще только услышав запах самогона, Поливанов вдруг забыл, что он в Ташкенте. Все, все всколыхнулось в нем: первые дни фронта, первый вылет на партизанскую землю. Он снова почувствовал, как вздрагивает самолет, отчетливо услышал разрывы, увидел ярко-красные сердцевины в черных клубах и почуял запах порохового газа. Вспомнил землянку, залитую водой, и чавканье грязи под сапогами. Он снова лежал на снегу в поле и снова окровавил руки о немецкую проволоку…
— Ты что застыл? Ты пей! — услышал он Лешин голос. — Так вот, Колька Юрченко владел бреющим полетом, как никто. Он, бывало, прижимал машину к земле метров на пять. Глаза у него вечно были воспаленные — из-за этого некоторые думали, что он трус. Но я тебя уверяю: не трус. Я с ним летал. И однажды он предложил таранить. Это не каждый предложит, могу тебя уверить, могу за это поручиться: трус таранить не предложит. И еще у него была замечательная черта — не признавал суеверий. Плев л на черную кошку. И потом была у нас такая девушка разнесчастная — кто с ней потанцует, тот из полета не возвращается. А он с ней танцевал — и ничего.
Беззащитное существо человек, — думал Поливанов, слушая Лешу, — держишься, держишься, а потом запах какого-то несчастного самогона все в тебе растравил, и ты не можешь больше держаться в узде… Что он там говорит?
— Понимаешь, — говорил Леша, — стояли мы под Воронежем, ходили на задание почти без прикрытия. За две-три недели стали, как у нас говорят, безлошадниками. Ну, посадили остатки полка в теплушки — и в Сибирь. Переучиваемся на новых самолетах.
— Что за машины?
— Больше новой марки. Есть и от союзников.
— Хороши? — спросил Поливанов.
— Неплохие. Но вооружение никуда, ставим свое. А вообще машин пока мало. Наш маршевый полк на первой очереди, но сформируемся к зиме, не раньше.
— Долгонько.
— А что тут сделаешь? Конечно, сил нет дожидаться. Сам знаешь, как сейчас на Южном.
— А что, надеетесь туда?
— Надеемся…
— А я ведь там был, на Южном. Когда еще к Днепру отступали, снимал для хроники истребителей… Эх, Лешка!..
Нет, не надо ничего в себе размораживать, ничего не надо вспоминать. Ведь решил: баста, похоронено, почему же все снова поднялось со дна души и так же болит, и так же не дает покоя?
— Митя, ты что не отвечаешь? Я спрашиваю — ты почему так долго из госпиталя не писал? Саша извелась.
— Неизвестно было, чем кончится: не буду ли калекой.
— Здравствуйте! А если бы калекой — не объявился бы?
— Не объявился.
— Ну, знаешь… Значит, если Сашу покалечит, она должна бежать из дому?
— Я мужчина.
Леша хотел сказать: "Ты баба", но сказал:
— Не пойму я тебя. Давай лучше стакан, налью.
— Налей. А знаешь, как сказала одна женщина моему приятелю? "Я тебя люблю. Но имей в виду, покалеченный, изуродованный ты мне не нужен". Так и сказала. Со всей, как говорится, прямотой.
— И такую дрянь ты равняешь с Сашей?
— Потише, не шуми. Я Сашу знаю, не беспокойся. Но я не привык искать помощи. Я…
— Ты, ты… — с грустью сказал Леша.