В июле Дениза отправилась в Кан сдавать экзамен на бакалавра и выдержала его. Она сказала сестрам, что с началом учебного года поедет к бабушке д’Оккенвиль, вновь поступит в лицей, в класс философии, и что ни в коем случае не откажется от этого намерения. Причин для столь твердого решения было несколько.
Она страшилась чувства, которое вызывал в ней Робинсон. «Никогда, — думала она, — не испытывала я к Жаку такого чувственного влечения, не ощущала такой потребности в его присутствии. В моем отношении к Жаку всегда преобладала идея… Идеи… Восторг перед его интеллектом, представление о том, какою могла бы стать наша совместная жизнь, уверенность, что я сделаю из него человека… С Рэдди — все совсем иначе… Мне просто хочется, чтобы он был около меня; мне приятно видеть его, смотреть, как он двигается, что-то делает… Мне хотелось бы лежать возле него где-нибудь на пляже и чтобы это длилось изо дня вдень, лежать на солнцепеке, под палящими лучами, и чувствовать себя счастливой… А когда я признаюсь себе в этом — я себе отвратительна… Рэдди вызывает во мне чувство унижения перед самою собой. Надо от него бежать».
Ей казалось, что она виновата перед Жаком, и это чувство было тем острее, что и сам Жак жаловался. В каждом письме он спрашивал: «Робинсон все еще в Пон-де-Лэре?» Жак, столь презиравший все страсти, становился романтиком и ревнивцем; он писал, что если бы он утратил веру в Денизу, то все превратилось бы в ничто, он утратил бы ко всему вкус, стал бы искать смерти. Она отвечала:
«Право же, я никак не могу поверить, что представляю собою то, о чем ты говоришь. Не расстраивайся, мой маленький. Я не из тех, что меняются… Но я не могу больше видеть в твоих письмах противное слово — ревность. Ты сам говорил раньше, что не понимаешь его. И я всегда удивляюсь, отчего на тебя производит такое неприятное впечатление, когда я говорю о Робинсоне. Это неразумно для такого рассудительного человека, как ты».
Потом она объясняла ему, почему собирается уехать с улицы Карно. «Я чувствую себя в этом доме как птица в клетке. Я перехожу от письменного стола к роялю и от рояля — к письменному столу, потом возвращаюсь в свою комнату. Присутствие мамы мне так тягостно, что нет слов, чтобы выразить это. Она никак не может понять, что теперь я женщина, как и она. Она обращается со мной, словно с ребенком. Я не выношу ее.
С папиной помощью я попробовала заняться философией. Мне хочется знать, какое впечатление у тебя от Канта и Спинозы? Признаюсь, что Кант из-за категорического императива кажется мне довольно-таки неприятным. А у Спинозы мне очень нравится все, что он говорит о любви, зато его рассуждения о Боге меня раздражают. По-моему, он слишком теоретичен, абстрактен. Когда я была набожной, то совсем по-другому, чем Спиноза. Благодарю тебя за „Жизнь Ницше“, которую ты мне прислал; ты, видно, с ним неразлучен. Он и в самом деле сногсшибательный тип, как мы говорили когда-то… Но мне тяжело было читать о его безумии; рассказы о безумных всегда пугают меня. У нас идет дождь, пасмурно, капли глухо барабанят по крыше. Мне бы хотелось, чтобы эти струи растворили Жермену, как соляной столп, вызвали бы у нее ревматизм или такую зубную боль, что ей пришлось бы отправиться в Париж или, лучше сказать, в Компьень. Увы, ничего подобного не произойдет. Вслед за дождем выглянет солнце и разукрасит крыши розовыми бликами. Буря сменится штилем, и Жермена будет все такой же здоровой и крепкой. Я уже перестала бороться. Теперь я стараюсь, как ты мне всегда советуешь, смотреть на все со стороны… Но я хочу уехать. Знаешь ли ты, что Бернар Кенэ получил орден?»
Сегодня ничего нового еще нет. Я объявила свои великие решения „обожаемой родне“. Мама сказала: „Ты с ума сошла. Кто же снова поступает в лицей в восемнадцать лет?“ Именно такого ответа я и ожидала, и он меня ничуть не тронул. Зато папа меня огорчил. Он повел меня в сад, и мы целый час кружили по лужайке. Он сказал, что, кроме меня, у него нет никого, что он тяжело болен. Я обещала часто навещать его, но сказала, что люблю тебя, собираюсь за тебя замуж, что, когда кончится война, ты будешь заканчивать образование в Париже, а мне не хочется отставать от тебя. Ты знаешь папу; он очень слабовольный; он сразу же уступил. Но меня немного мучит совесть. Сюзанна плачет; Лолотта, пожалуй, даже довольна. Она будет безраздельно царить в английском лагере. Ты был отнюдь не прав, маленький мой, дорогой, когда так беспокоился из-за Робинсона. В воскресенье он был у нас к чаю. Я ему сказала. „А знаете, Рэдди, ведь вы видите меня последний раз. Я уезжаю в Руан учиться“. Он засмеялся и сказал: „Will you really?“
[23]Потом заговорил о другом. Но мне кажется, что равнодушие его напускное, и я все-таки надеюсь, что он огорчен».