– Есть у вас цветочная ваза, похожая на ту, которую я купил у вас прошлого года? спросил отец у купца. Ах, вот такая же, и цена назначена та же: три шиллинга. Ну, дитя мое, мы купим эту вазу, когда приблизится день рождения твоей матери. До того дня еще несколько месяцев, но мы ждать можем; очень можем, Систи; истина, которая цветет целый год, лучше бедного гераниума, и сдержанное обещание лучше всякого украшения на окнах.
Я нагнул голову, но скоро поднял ее, и радость, с какою билось сердце, чуть не задушила меня.
– Я пришел с вами счесться, сказал отец, входя в лавку, где продавались всякие вещи, бумажные, бронзовые, и пр. предметы прихоти. – И пока купец доставал счет свой, – кстати, продолжал отец, сын мой может показать вам прекрасный, привезенный из Франции, ларчик с домино. Покажи свой ларчик, Систи.
Я достал мое сокровище, и купец стал хвалить его.
– Не худо знать всегда цену вещи, продолжал отец: случится может надобность продать ее. Скажите нам пожалуйста, если сыну моему надоест домино и вздумается продать его, сколько вы за него дадите?
– О, отвечал купец, охотно дам ему 18 шиллингов, и больше осьмнадцати, если захочет променять на другую какую вещь.
– Осьмнадцать шиллингов! вы дадите ему 18 шиллингов! Ну, сын мой, если захочешь когда-нибудь продать свое домино, то охотно тебе позволяю.
Отец заплатил счет и вышел. Я пропустил его
– Папенька! папенька! кричал я, хлопая в ладоши: мы можем купить голубую вазу… И вынул из кармана горсть шиллингов.
– Видишь, что я прав, сказал отец, утирая глаза; ты отыскал двух волшебниц.
О! с каким счастьем, с какой гордостью уцепился я за платье матушки и потащил ее в комнату, когда поставили туда на окно прекрасную вазу с гераниумом.
– Это купил он сам! на собственные деньги, сказал отец. Добрым поступком исправлен прежний дурной.
– Возможно ли! вскричала матушка, когда ей все рассказали. Прекрасное твое домино, которым ты так радовался! Завтра же пойдем в город и выкупим его, хоть за двойную цену!
– Идти ли нам выкупать домино, Пизистрат? спросил отец.
– О, нет! нет! нет! этим все испортится! сказал я, скрывая голову на груди отца.
– Кидти! сказал торжественным голосом отец: вот мой первый урок сыну; я хотел, чтобы он испытал святое счастье пожертвования собою… пусть помнит он его во всю жизнь.
Тем кончилась история гераниума и разбитой вазы.
Глава V.
Между седьмым и восьмым годом, со мной сделалась перемена, которая не удивит родителей, наслаждающихся тревожным счастьем воспитывать единственного сына. Живость и веселость, свойственные детям, исчезла, я сделался тих и задумчив. Отсутствие детей одного со мной возраста, общество людей зрелых, сменяясь с совершенным уединением, преждевременно образовала во мне воображение и разум. Странные сказки, рассказанные мне нянюшкой во время прогулок наших летом, у камина зимою; усилия юного моего разума, чтобы понять глубокую мудрость косвенных уроков отца: все вместе питало во мне склонность к мечтательности, и пленяло, как утренняя борьба между сном и бдением. Я любил читать и писал скоро и охотно; начинал уже покрывать различными опытами сказок белые страницы тетрадей, данных мне для грамматики или арифметики. Больше всего смущалась душа моя чрезмерностью семейной нашей любви: было что-то болезненное в моей привязанности к отцу и к матери. Я плакал иногда при мысли, что ничем не могу вознаградить их за любовь, придумывал различные опасности, которым подвергался бы для их спасения. Все такие ощущения расстраивали мои нервы. Явления природы сильно на меня действовали, и я с беспокойным любопытством отыскивал тайну радостей моих и слез. С этой сентиментальной метафизикой соединялось еще честолюбие науки: мне хотелось, чтобы отец толковал мне химию и астрономию; чтобы Г. Скиль, страстный ботаник, открыл мне тайны жизни цветов. Музыка особенно сделалась любимейшей моей страстью. Матушка родилась артисткой; она аккомпанировала себе с гениальным вкусом; невозможно было слушать равнодушно её пения. Будучи дочерью ученого, женою ученого, она совершенно бросила книги и все прочие приятные искусства, чтобы предаться музыкальному своему влечению. С восторженной меланхолией проводил я целые часы, принимая в душу её пение. Легко представить себе, какое превращение такой образ жизни произвел в моем детском нраве, и как мало по малу вредило оно моему здоровью: я худел, сделался вял, уныл, жаловался на головную боль, на боль желудка. Призвали Г. Скиля.
– Крепительных, крепительных! сказал Г. Скиль. Не давайте ему углубляться в книги, пусть играет больше на воздухе. Поди сюда, друг мой; вот этот орган слишком много развит! (Г. Скиль был френолог и показал пальцем на лоб мой.) О! о! вот шишка идеализма.
Отец положил свои манускрипты, и стал ходить по комнате, не говоря ни слова, до самых тех пор, пока Г. Скиль уехал.
– Друг мой, сказал он тогда матушке, к груди которой я прижимал свою шишку идеализма, друг мой, Пизистрата надобно отправить в пансион.
– Сохрани Бог, Роберт! в такие лета!