Виласа был изумлен бойкостью Карлоса. Ему захотелось еще поговорить с мальчиком, и, положив прибор, он спросил его:
— Скажи-ка мне, Карлиньос, а как твои успехи?
Малыш в мгновенье ока приободрился, непринужденно развалился на стуле и, засунув руки в карманы, отвечал с важным видом:
— Я объезжаю Брижиду.
Тут уж дед, не в силах сдержаться, залился смехом, откинувшись на спинку стула.
— Прекрасно! Он объезжает Брижиду! И в самом деле, Виласа, уже объезжает… Спросите Брауна: разве не так, а? Лошаденка неказистая, но с норовом…
— Дедушка, — закричал Карлос с горячностью, — скажи Виласе, ведь правда, я смог бы сам управлять dog-cart?[6]
Афонсо вновь напустил на себя строгость.
— Я не спорю… Верно, смог бы, если бы тебе позволили. Но, сделай милость, не хвастайся своими подвигами. Настоящие мужчины должны вести себя скромно. И, пожалуйста, вынь руки из карманов…
Добросердечный Виласа поспешил вмешаться. Ну, разумеется, это великолепно — научиться ездить верхом… Но он-то хотел услышать, насколько успешны его занятия Федром и Титом Ливием…
— Виласа, Виласа! — предостерегающе подняв вилку, вскричал аббат с лукавой улыбкой. — Не следует говорить о латыни в присутствии нашего достойного друга… Он ее не признает, полагая, что она устарела. Латынь устарела…
— Отведайте-ка этого фрикасе, аббат, — прервал его Афонсо, — я знаю, это ваше любимое блюдо, и оставьте в покое латынь.
Аббат охотно повиновался, но, выбирая куски дичи поаппетитнее, продолжал тихонько ворчать:
— А все же следует начинать с латынечки, с нее следует начинать, она — основа, основаньице всего…
— Нет, латынь — после! — воскликнул Браун, сопровождая свои слова энергичным жестом. — Сначала сил-ла! Сил-ла! Мускулы!
Афонсо разделял его мнение. Браун был прав. Латынь — роскошь познания… И нет ничего глупее, чем заставлять ребенка заучивать на мертвом языке про Фабия, предводителя сабинян, или про Гракхов и про все прочие дела давно исчезнувшего народа, оставляя в то же самое время детский ум в полном неведении относительно того, что такое дождь, который его мочит, из чего делается хлеб, который он ест, и многих других вещей, окружающих нас в этом мире…
— Но венец всему — классики, — осмелился вставить аббат.
— Какие классики! Первый долг человека — жить. А для этого он должен обладать здоровьем и силой. Всякое разумное воспитание состоит в том, чтобы культивировать здоровье, силу, полезные навыки, развивать природные данные, вооружиться физическим превосходством. И не думать о душе. О душе потом. Душа — это уже следующая ступень. Она — преимущество взрослых людей…
На лице аббата отразился ужас.
— Но как же можно без просвещеньица, — пробормотал он. — Что вы на это скажете, Виласа? И вы, ваша милость сеньор Афонсо да Майа, вы повидали мир больше, чем я… Прежде всего — просвещеньице…
— Но просвещение состоит отнюдь не в том, чтобы ребенок декламировал: «Tityre, tu patulae recubans…»[7]
A в том, чтобы изучать истинные события, накапливать полезные сведения, приобщаться ко всему полезному и практическому…Тут Афонсо запнулся и, блестя глазами, знаком указал Виласе на внука, который что-то рассказывал Брауну по-английски. Не иначе как опять повествовал о своих подвигах, о драке с мальчишками — оживленно и то и дело взмахивая кулачками. Воспитатель одобрительно кивал, покручивая усы. И все сидевшие за столом и стоявшие за их стульями слуги — одни застыв с вилками в руках, другие забывая прислуживать — в благоговейном молчании внимали английской болтовне мальчика.
— Редкостные способности, редкостные, — прошептал Виласа, наклоняясь к виконтессе.
Щеки благородной сеньоры окрасились румянцем, и она улыбнулась. За столом она показалась Виласе еще более тучной, словно расплывшейся на стуле; молча поглощала она одно блюдо за другим и после каждого глотка буселаса томно обмахивалась своим огромным черным и блестящим веером.
Когда Тейшейра подал портвейн, Афонсо предложил тост за здоровье Виласы. Бокалы поднялись в шуме дружеских пожеланий. Карлос непременно хотел кричать «ура», однако дед укоризненным жестом удержал его; все же малыш воспользовался наступившим молчанием и произнес с трогательной настойчивостью:
— Дедушка, я люблю Виласу. Виласа наш друг.
— Преданнейший и очень давний друг, мой сеньор! — воскликнул старый управляющий, едва не уронив от волнения свой бокал.
Обед подходил к концу. Солнце уже ушло с террасы, и зелень сада купалась в покое прозрачного воздуха под темно-синим небом. В камине остался лишь светлый пепел, сирень в вазах источала аромат, к которому примешивался запах взбитых сливок с лимоном: слуги в белых жилетах сервировали десерт, чуть позвякивая серебром; вскоре белоснежная камчатная скатерть была уставлена всем, что полагается к десерту, и блеск хрустальных компотниц соперничал с золотистым сиянием портвейна. Виконтесса, вся разрумянившаяся, обмахивалась веером. Падре Кустодио не торопясь свертывал салфетку, невольно выставляя на всеобщее обозрение залоснившиеся рукава грубой сутаны.
И тогда Афонсо, ласково улыбаясь, провозгласил последний тост: