Именно тут, — думал ты, — начинается настоящая Польша, плоская, застроенная говняными каракатицами из пустотелого кирпича, та самая черная дыра посреди страны, тянущаяся от самых границ Великопольски до Вислы и от Торуни по самую Силезию, та нищенская и мрачная плоскость, которая является основным польским пейзажем, базовым, титульным, точно так же, как для Венгрии — Пуста, для Словакии — Татры, для Франции — долина Мозеля, для Германии — скала Лореляй и так далее. В Польше данную функцию выполняет плоский, блинный пейзаж, покрытый бетонным дерьмом без складу и ладу. Ты ехал через самую середку этой польской черной дыры, проезжал мимо польских домов, в которых еще шла польская жизнь, «еще Польска»[244]
звучало уже на практически до конца разрядившемся аккумуляторе, в окнах ты видел светлые прямоугольники телевизионных экранов, и над всем этим висел громадный, бледный месяц, из-за которого эта ночь казалась полярной ночью; ты видел ярко освещенные кладбища, которые вновь должны были вскоре начать массовое и ускоренное производство духов, призраков и упырей; ты ехал мимо костёлов, в которых колокола не переставали бить.У тебя заканчивался бензин, так что в какой-то деревушке ты съехал на заправку. Оператор взял у тебя деньги, практически не отрывая глаз от телевизора, TVN24 как раз пускало материал из «оккупированной Голдапи», ты видел российских солдат с автоматами на фоне голдапьских вывесок, парикмахерского салона ЕВА и КРЕДИТОВ-МИНУТОК.
— И что оно будет, — простонал продавец. — И что оно будет, потому что я ничего уже не понимаю.
— Ну, несколько раз такое уже было, — сказал ты, чтобы хоть что-то сказать.
— Пан… — ответил мужик с бензозаправки. — Но ведь то были
— А сейчас будет и за окном, — сказал ты. Просто, чтобы хоть что-то сказать.
— Пан так считает? — мужик в первый раз глянул на тебя. Очки, усы, он выглядел словно религиозный фрик из американского комикса. — Э… — с беспокойством начал вспоминать он, — может и нет. Говорили, что в самом худшем случае окончательная линия обороны пройдет по Висле. Что НАТО уже едет сюда, а там будем устанавливать фронт. А до Вислы отсюда же еще несколько десятков километров…
Ты купил у него еще и кофе, заплатил и вышел.
Кофе. Орлен. Будничность, польская нормальность. Бензозаправочные станции, словно посольства упорядочного западного мира в польском бесформии. Война.
Тебе было холодно. Все у тебя болело. Ты был весь мокрый. Была война. Была, курва, война. И бомбардировали Радом.
Зарево над городом ты увидел уже издали.
Ты давно уже здесь не был. В Радоме не жил с четырнадцати лет. Родители не могли вынести Конгресувки[245]
, ее плоскостности, ее неинтеллигентности. Ее ободранности до самых костей. До самых простейших механизмов. Тебе было четырнадцать, когда ты жил здесь в последний раз. Потом бывал наездами, но редко. Друзей у тебя тут уже не было. Контактов ты ни с кем не поддерживал.Тем не менее, как бы там ни было, это был твой город.
Въезжал ты со стороны Траблиц, ехал по залатанному асфальту, пятна смолы на пятнах смолы, а над кварталами крупноблочных домов висело зарево.
Ты переключился на местную радиостанцию. Уже бомбардировали аэропорт и оружейный завод, при случае зацепили и табачную фабрику. И жилмассив Михалув. Твой родной жилмассив. Где ты рос и воспитывался.
Возле табачки проехать было нельзя. Дома горели. Это были первые разбомбленные дома, которые ты видел в своей жизни. Машины пожарников и полиции выли, мигали и ревели. Люди стояли бледные, стиснув кулаки. Кто-то кричал: «На Москву!», другие стучали себе по лбу. От огня все было оранжевым, словно на Майдане. Тебе же пришлось вернуться на Торуньскую и поехать по улице Лимановского. Над кладбищем висело зарево. Над самим кладбищем поменьше, над Михалувом — побольше. Ты глянул через открытые ворота. Люди, огромная масса людей стояла на коленях перед часовней.
Ты знал, что нет смысла переться на Михалув по варшавской трассе, поэтому с улицы Серых Рядов по Длугой проехал до самого Храброго. И вот когда уже въехал в Болеслава Храброго, увидел кое-что, чего никогда в жизни увидать не ожидал.
Мой родной район, мои родные дома — горели. Они были бомбардированы. Словно какой-то там, курва, Донецк, словно какое-то там, курва, Сараево. Как всякое другое, курва, место, которое его жителям казалось священным и неприкасаемым, самым безопасным во всем мире, пока на него, курва, не набросали бомб, не убили, не сожгли, не затоптали, не изнасиловали, не изничтожили.
Михалув горел, и все было оранжевым. Небо было оранжевым.