Читаем Семеро в одном доме. Женя и Валентина. Рассказы полностью

— Вот и я так думаю, — сказал генерал. Свежую марлевую занавеску надувало ветром, в комнате пахло сдобой, с улицы доносились обрывки песен — грузовики и автобусы уже увозили демонстрантов, где-то неумело трубил горнист; скоро должен был пройти первый троллейбус, но пока еще пешком был пройти первый троллейбус, но пока еще пешеходы шли во всю ширину улицы и шаркали подошвами об асфальт и смеялись, а Антонина Павловна опять рассказывала свою историю о том, как она заболела, как умирала в больнице, рассказывала ее специально для генерала, чтобы он не чувствовал только себя одного больным и приговоренным. Он был последний мужчина в этой компании старух, и они его очень жалели.

― ЭЙ! ―

1

Для того, чтобы ночью не испугаться в море перед надвигающимися сигнальными огнями теплохода и самоходной баржи, надо самому обладать массой, схожей с массой этих кораблей.

Днем створы и маяки в Цимлянском водохранилище — просто крашеные деревянные щиты, а ночью на них зажигаются жутковатые, таинственные, холодные огни. Каждой ночью совершаются эти превращения, и ничего с этим нельзя поделать.

В районе порта бакены мигают. А в море, по фарватеру, — неподвижные огни. Минут десять я держал шлюпку на один из таких огней. И вдруг он внезапно вырос. Ходовой огонь корабля, который накатывался на нас, потому так долго казался неподвижным, что мы шли друг на друга. Оглушенный собственной машиной штурвальный не услышит крик. Я зажег карманный фонарик. Свет слабой батарейки едва высветил парус. Нас обдало теплом, вялый парус качнуло, красный и белый ходовые огни нависли над шлюпкой, и рокот машины стал удаляться.

Пока задерживал дыхание, все началось и кончилось. Но страх не был мгновенным. В нем осталось то, как я сам выводил шлюпку на корабль.

Шлюзы были иллюминированы. Огни тлели гнилушками, всплывали из черной глубины, и даже репродуктор на невидимом правом берегу казался опасным потому, что звучал так ясно, будто не было между нами полутора километров.

Этот репродуктор надолго задержал нас. Мы плыли от Калача к Пятиизбянкам, ожидая, когда появятся поселковые огни. Поселковых огней на берегу все не было и потому совсем неожиданно в темноте загремел репродуктор. Пытаясь подойти поближе, мы уперлись в полузатопленные кусты.

— Эй! — крикнули мы наудачу.

— Эй! — ответили нам не сразу.

— Что здесь?

— Огороды!

— Кумская или Пятиизбянки?

— Проплыли! — ответил голос.

Я переспросил и голос подтвердил:

— Проплыли!

Мы повернули шлюпку и шли, пока не услышали сильный запах ладана. Так пахло целое поле сосновых бревен. Плот этот мы проходили еще в сумерки, когда вышли из Калача. Пятиизбянок здесь не могло быть. В голосе человека, который кричал нам: «Проплыли!» — в затопленных водой плетнях, в частоколе прошлогодних подсолнухов, которые не давали нам подойти к берегу, в репродукторе, работавшем в темноте, была какая-то ненадежность. Мы чувствовали ее. Но еще большая ненадежность была в нашей усталости. Мы хотели как можно скорее попасть в Пятиизбянки, где, как нам сказали в Калаче, рейд и где можно шлюпку погрузить на самоходную баржу и уплыть домой.

С тех пор, как в Вешках плавучий кран, стреляя тракторным дымом, снял с маленькой самоходки на воду нашу шлюпку, над нами много дней было неподвижное небо. Утром на этом небе появлялись неподвижные облака — их конденсировало утреннее солнце, и оно же к полудню их растворяло. Это небо мы увидели, как только отплыли от курортных, выкрашенных в любимые синие мундирные казачьи тона Вешек.

Песок на берегах был то серый, глухо, как гранит, то матовый, то глиняно-желтый, а то, как на севере под соснами, — красный. Даже дно тут было не такое, как на нижнем Дону — дно мелких рек с неравномерным течением: то ямка, то бугорок. Высокие глины на берегах напоминали гранитные стены — та же розовость и солнечная искра. А меловые горы — стены с контрфорсами. Дождевая вода прорезала на твердых склонах мелкие овражки — выступы между этими овражками и казались контрфорсами.

В безветренные дни в воздухе накапливались атомы солнца, жары. Ночью нам не давали заснуть голодающие комары. Утром будили крики коршунов. Коршуны — соловьи верхнего Дона. Никогда бы не подумал, что они кричат так нежно и переливчато.

Посмотришь в небо: летают, планируют, набирают такую высоту, что атаковать кого-либо с такой высоты было бы бесполезно — пока долетишь до земли!

И цвет неподвижного неба, и цвет меловых гор мне казался древним, непотрясенным. И белая, молочная у известкового берега вода. И трава, растущая на меловой пыли…

Зелени много: зелень рядом и зелень вдали — густая, хвойная, с десятками переходов от ёлочного до тополиного. И деревья, сваленные половодьем. В воде, а абсолютно сухие. С паутинными, истаявшими ветвями, с черными гладкими стволами — уже не дерево, еще не тлен. А есть еще зеленеющие, однако тоже с сухими ветвями, с желтеющей по-осеннему листвой.

На берегу плетни усадеб и огородов. Специальные частоколы для просушки сетей. С длинных палок явно для гладкости, а не для красоты снята кора.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Вишневый омут
Вишневый омут

В книгу выдающегося русского писателя, лауреата Государственных премий, Героя Социалистического Труда Михаила Николаевича Алексеева (1918–2007) вошли роман «Вишневый омут» и повесть «Хлеб — имя существительное». Это — своеобразная художественная летопись судеб русского крестьянства на протяжении целого столетия: 1870–1970-е годы. Драматические судьбы героев переплетаются с социально-политическими потрясениями эпохи: Первой мировой войной, революцией, коллективизацией, Великой Отечественной, возрождением страны в послевоенный период… Не могут не тронуть душу читателя прекрасные женские образы — Фрося-вишенка из «Вишневого омута» и Журавушка из повести «Хлеб — имя существительное». Эти произведения неоднократно экранизировались и пользовались заслуженным успехом у зрителей.

Михаил Николаевич Алексеев

Советская классическая проза