— К немцу! — отвечал самый слабосильный. — За шум оставил!
И оба заплакали.
Так плакали они вместе минут пять.
И, наконец, самый слабосильный сказал голосом, прерывавшимся от всхлипываний:
— Хочешь старое наполеоновское перо на новое восемьдесят шестое менять?
— У меня восемьдесят шестые все со свинчаткой! — всхлипывая, ответил Иванов Павел. — Хочешь я тебе за наполеоновское с веточкой старое перо дам и немножко снимки дам?
— Ишь ты какой! — ответил уже более живо слабосильный. — На что мне твоя снимка? Я сам снимку жую!
И вынул из-за щеки кусок чёрной резины.
— Так твоя жёваная, а моя с керосином варёна! — запальчиво отвечал Иванов Павел. — Щёлкать можно. Хочешь, я тебе об лоб щёлкну?
— Щёлкни!
— Ишь как хлопает!
— А дай мне самому щёлкнуть!
— Нет, брат! Снимка, она к рукам прилипает. Не дам!
— Да что я, украду твою снимку-то?
— И украдёшь!
— Сам ты жулик! Жульё! Жульё! И снимка твоя дрянь!
— Что-о? Ты как смеешь мою снимку ругать? А?
Иванов Павел дал самому слабосильному подножку, — в эту минуту двери отворились, и из учительской вышел чех-латинист.
— Друаться здесь? Уопять Иуанов Пуавел! Стуаньте к стену. Уостанетесь на уодин час!
— Оскар Викторович! — кинулся Иванов к чеху и схватил его за фрак. — Оскар Викторович!
— Стуаньте!
— Оскар Викторович! Оскар Викторович! Я буду хорошо учиться!..
Латинист сходил с лестницы.
— Оскар Викторович! Оскар Викторович! — кричал Иванов.
— Кто здесь кричит? Вы здесь кричите? — раздался громкий голос директора, выходившего из учительской.
Всё стихло.
Не слышно было даже всхлипываний.
Камень лежал на груди у Иванова. Он сидел, вздыхал и с покорностью повторял про себя:
— Ну, что ж делать! Что ж делать! Пускай!
Затем ему что-то приходило в голову, от чего его всего ёжило и корёжило. И он спешил отогнать от себя страшную мысль:
— А может, и не будут!
На французском языке он немножко поуспокоился и даже сыграл под партой в пёрышки, но безо всякого увлечения.
Когда же перед концом последнего урока, арифметики, надзиратель зашёл в класс и объявил:
— Записан и остаётся Иванов Павел на один час!
Иванов заёрзал на месте, чувствуя какие-то судороги, которые пошли по телу, и окончательно упал духом.
Гимназия с шумом разошлась и опустела, Только в одном классе сидело человек десять оставленных, и среди них Иванов Павел.
Старшие шушукались между собой и чему-то смеялись, младшие плакали.
Дежурный надзиратель сидел на кафедре и писал записки родителям.
— Иванов Павел!
И он вручил Иванову записочку:
«Иванов Павел, 2 класса 1 отделения, за единицу из латинского языка, за шум и драку во время большой перемены оставлен на 1 час после уроков. Помощник классных наставников А. Покровский».
Иванов Павел, который всё время сидел и обдумывал, как он окончательно исправится, и получал уже в мечтах своих похвальный лист и книги из рук самого директора, взял записку и разревелся:
— Какой же шум? Я никакого шума не делал, Я только дрался.
— Завтра принесёте с подписью родителей! — объявил надзиратель, и в половине четвёртого сказал: — Ступайте!
Уныло и жутко было выходить из гимназии по пустым, молчаливым залам, уныло и жутко было в прихожей, где кое-где висело на пустых вешалках серое пальто, уныло и жутко было идти по большому пустому двору.
— Хочешь, Иванов, я тебя провожу до дома, а потом ты меня проводишь до дома! — предложил ученик 8 класса, тоже остававшийся на час «за упорное непослушание классному наставнику».
— Убирайся ты! — со злобой и скорбью отвечал Иванов и пошёл не домой, а по церквам.
Сначала зашёл в одну часовню Божией Матери, потом в другую, потом в третью, потом сходил ещё в одну часовню приложиться к образу Спасителя.
Молился везде горячо и долго, кланялся в землю, прикладывался по несколько раз, брал вату и чувствовал на душе примирение и успокоение и облегчение.
Даже когда какой-то лавочный мальчишка крикнул ему вдогонку:
— Синяя говядина, красные штаны!
Иванов Павел не обернулся, не выругался, как бы следовало, а кротко подумал в душе:
«Господь велел прощать всем. Господи, прости ему его согрешение!»
Он ужасно боялся чем-нибудь теперь прогневать Бога.
И давал в душе обеты:
«Я буду такой добрый, такой добрый. Только пусть бы меня сегодня не секли!»
И вдруг ему вспоминалось, как он в субботу убежал от всенощной, чтоб подраться на церковном дворе с мальчишками.
И его охватывал страх. Он незаметно крестился, чтоб не увидали прохожие, и говорил:
— Я всегда, я всегда теперь буду ходить ко всенощной. Только пусть меня сегодня не секут.
Так он пришёл в Казанский собор, приложился к иконам и особенно долго молился у одной.
Он всегда молился у этой иконы, и у него выработалась даже практика, как молиться.
Надо было стать на колени, откинуться немного назад и говорить шёпотом так, чтоб голос шёл как можно глубже, и чувствовалось лёгкое содрогание во всех внутренностях.
— Господи! Господи! Дай Бог, чтоб меня сегодня… чтоб меня сегодня… не секли! — тише добавлял он, конфузясь перед Богом, что обращается с такой просьбой.