Алесси ничего не смел ему сказать, — так брат его изменился. Но, видя его снова с мешком, Алесси почувствовал, как у него сильно забилось сердце, а Мена растерянно спросила его:
— Ты уходишь?
— Да! — ответил ’Нтони.
— Куда же ты идешь? — спросил Алесси.
— Не знаю. Я пришел повидать вас. Но с тех пор, как я тут, похлебка стала для меня просто ядом. Дольше я не могу оставаться здесь, потому что все меня знают, вот почему я и пришел вечером. Я уйду далеко, где на хлеб заработаю и где никто не будет знать, кто я.
Остальные не смели и дышать, потому что сердце у них было как в тисках, и они понимали, что он хорошо делает, что так говорит. ’Нтони продолжал осматриваться и стоял на пороге, и не мог решиться уйти.
— Я дам вам знать, где буду! — сказал он, наконец, а, когда вышел во двор, под кизилевое дерево, стоявшее во мраке, сказал еще:
— А дед?
Алесси не ответил; Нтони также замолчал и немного погодя спросил:
— А Лию почему я не видел?
И, напрасно прождав ответа, добавил дрожащим, точно от холода, голосом:
— Умерла и она тоже?
Алесси и тут ничего не ответил; тогда ’Нтони, который с мешком в руках стоял под кизилевым деревом, присел было, потому что ноги его дрожали, но сразу же вскочил и пробормотал:
— Прощайте, прощайте! Вы сами видите, что я должен уйти!
Прежде, чем уйти, он хотел обойти дом, чтобы посмотреть, все ли на своем месте, как прежде; он, у которого хватило решимости покинуть этот дом и ударить ножом дона. Микеле, и жить в бедах, не решался теперь без зова проходить из комнаты в комнату. Алесси прочитал в его глазах желание и провел его в хлев, под предлогом показать теленка, купленного Нунциатой, жирного и с лоснящейся шерстью; а в углу хлева еще была и наседка с цыплятами; потом повел его в кухню, где сложил новый очаг, и в комнату рядом, где спала Мена с детишками Нунциаты, которые казались точно ее собственными. ’Нтони все осматривал и одобрительно качал головой, и говорил:
— Сюда и дед хотел еще поставить теленка; тут были наседки, а тут опали девочки, когда здесь еще была и та...
Но тут он ничего больше не добавил и молча смотрел вокруг влажными глазами. В это мгновенье мимо проходила Манджакаруббе, она звала с улицы Брази Чиполла, и ’Нтони сказал:
— Эта вот нашла себе мужа; и теперь, когда они кончат браниться, они пойдут в свой дом спать.
Остальные молчали, и все село было погружено в полную тишину, только слышался еще стук запиравшихся дверей. При этих словах Алесси набрался смелости сказать ему:
— Если бы и ты захотел, у тебя тоже был бы тут свой дом. Там поставлена кровать для тебя.
— Нет! — ответил ’Нтони. — Я должен уйти. Там стояла кровать мамы, которую она всю пропитала слезами, когда я хотел уходить. Помнишь — веселые беседы вечерами, когда солили анчоусы, и Нунциату, как она разгадывала загадки, и маму, и Лию, всех, кто сидел тут при свете луны, когда слышалась наша болтовня по всему селу, точно все мы были одной семьей? А я тогда еще ничего не знал и не хотел здесь оставаться, теперь же, когда я все знаю, я должен уходить.
Он говорил это, уставив глаза в землю и втянув голову в плечи. Тогда Алесси обнял его за шею.
— Прощай, — повторил ’Нтони. — Видишь, я был прав, что хотел уходить! Не могу я здесь оставаться. Прощайте, все меня простите!
И он ушел со своим мешком подмышкой; потом, когда он был далеко, посреди темной и пустынной площади, где все двери уже были заперты, он остановился послушать, закрывали ли дверь дома у кизилевого дерева, между тем как собака лаяла ему вслед и своим лаем говорила ему что он был один посреди села. Только море там, внизу между маячками, нашептывало ему свою обычную повесть, потому что у моря тоже нет родины, и оно принадлежит всем, кто захочет прислушаться к нему, с одного края до другого, где родится и умирает солнце, только в Ачи Трецца у него особая манера нашептывать, и его тотчас узнаешь и по клокотанию между скал, о которые оно разбивается, и по его голосу настоящего друга.
Тогда ’Нтони остановился посреди улицы и глядел на погруженное во мрак село, точно у него духу нехватало оторваться от него теперь, когда он уже все понял. Он уселся на стене виноградника массаро Филиппо.
Долго он так оставался и о стольком передумал, глядя на черневшее село и слушая море, шептавшее там, внизу. И он оставался до тех пор, пока не начали раздаваться различные, знакомые ему звуки, и голоса, окликавшие друг друга за дверями, и стук ставней, и шаги по темным улицам. На берегу, в глубине площади, стали мелькать огни. Он поднял голову, чтобы взглянуть на сиявших Трех Королей и Пуддару, какой он видел ее столько раз, предвещавшей зарю. Тогда он снова опустил голову на грудь и принялся думать о всей своей жизни.
Море понемногу начинало белеть, бледнели Три Короля, и дома, которые все знали друг друга, один за другим стали выступать из темноты улиц, с запертыми дверями только перед лавочкой Пиццуто горел фонарь, и Рокко Спату, засунув руки в карманы, харкал и плевался.
Скоро откроет дверь дядюшка Санторо, подумал ’Нтони, — присядет на пороге и тоже начнет свой рабочий день.