Мюльгейм маленькими глотками прихлебывал черный кофе. Терпеливо, пункт за пунктом, объяснял он другу всю сложную сделку. Густав слушал, нервно помаргивая глазом, выстукивая сильной волосатой рукой по колену какой-то мотив. «Глаз божий» перекатывался слева направо, слева направо. Эммануил Опперман хитро, добродушно, сонно смотрел на внука. Хорошо было деду Эммануилу: ему никогда не приходилось разрешать такие проблемы. Впрочем, дед, вероятно, с благодарностью принял бы предложение Мюльгейма. Но ему, Густаву, оно противно. Все существо его восстает против этого. Лицо его, отражающее малейшее душевное движение, выражает смятенье, внутреннюю борьбу.
Мюльгейм сердится, горячится. Кому, собственно, собирается Густав оставлять деньги в Германии? Милитаристам, чтобы они употребили их на тайное вооружение? Крупным промышленникам, чтобы они занимались своими сомнительными гешефтами? Нацистам на содержание их штурмовых отрядов и оплату пропаганды, которую ведет их фюрер? Тринадцати тысячам крупных аграриев, чтобы эти горе-хозяева пустили их по ветру?
Густав встал и, тяжело ступая на всю ногу, забегал взад и вперед. Спору нет, Мюльгейм прав. Деньги, которые даешь государству, идут совсем не на общественные нужды. Они идут не для защиты его, Густава, а для нападения на него. Но как бы там ни было, они служат для поддержания порядка, не того, может быть, который нужен, но все-таки порядка. А Густав был согласен с Гете, что несправедливость предпочтительнее беспорядка. Он протянул Мюльгейму сильную волосатую руку.
— Я очень тебе благодарен, Мюльгейм, за твои заботы обо мне, но деньги свои я оставлю в Германии.
Мюльгейм руки не взял. Он с досадой смотрел на этого упрямца. Дело было верное. Абсолютно законное. Акционерное общество, в которое он предлагал войти Густаву, насчитывало среди своих акционеров целый ряд «германских националистов» и даже «коричневых». Случай таким верным путем переправить капитал за границу вторично не представится. Срок подписки истекал завтра, с последним днем года. Чего Густав, собственно, хочет? Почему он отказывается? Какие у него доводы? Не будет ли он любезен изложить их.
Густав, озадаченный, бегал из угла в угол. Доводы? Никаких. Он считает непорядочным изымать свои капиталы из Германии. Он любит Германию. Вот и все. Соображения сентиментального порядка, они бессильны перед логикой Мюльгейма. Но что поделаешь, такой уж он сентиментальный человек. Почему бы — Густав улыбнулся по-мальчишески плутовато — обладателю полумиллионного капитала и по меньшей мере миллионного недвижимого имущества не позволить себе некоторую долю сентиментальности?
— Для того-то ты и должен обеспечить себе несколько сот тысяч марок, чудак, чтобы и в будущем разрешать себе некоторую долю сентиментальности. — Мюльгейм сердито рассмеялся.
Поспорив еще немного, Густав наконец согласился. Он подписался, правда, не на четыреста тысяч марок, как настаивал Мюльгейм, а только на двести. Мюльгейм облегченно вздохнул. Наконец-то он хоть частично обеспечил своего чудаковатого друга. Густав подписал доверенность, которую Мюльгейм заранее заготовил.
— Не забудь, между прочим, — важно заявил Густав, — что я, кроме того, получаю еще за Лессинга двести марок ежемесячного дохода.
Покончив со скучными деловыми вопросами, Густав быстро пришел в прежнее веселое настроение, и когда явился Фридрих-Вильгельм Гутветтер, он сиял, как всегда. Но Мюльгейма не так легко было отвлечь от политических тем.
— Мы видели бунтующего пролетария, — сказал он. — Это было малопривлекательное зрелище. Мы видели разнузданного крупного буржуа, крупного агрария, милитариста. Это было отвратительное зрелище. Но все это нам покажется раем, когда мы увидим разнузданного мелкого буржуа, нацистов и их «фюрера».
— Неужели вы серьезно так думаете, многоуважаемый профессор? — изумился Гутветтер, ласково глядя на Мюльгейма огромными детскими глазами. — Я иначе себе это представляю, — кротко молвил он. — Мне кажется, что война была лишь прологом. Век великих битв только начался. Это будет век уничтожения. Последние поколения белой расы будут беспощадно истреблять друг друга. Гром совокупится с морем, огонь — с землей. Для такой битвы нужны рогатые лбы. В чем вижу я смысл грядущей национальной империи? Воинствующий дух, правосудие, построенное на высоких законах запрета, культ опьянения и жертвенности во имя косного звериного бытия — такова перспектива. — Он говорил кротко, каким-то созерцательным голосом, холеное, елейное лицо гармонировало с сюртуком, похожим на священническое одеяние, детские глаза глядели мечтательно.
Густав и Мюльгейм хранили некоторое время молчание. Потом Мюльгейм сказал:
— Ладно. Как вам угодно. А пока вы, может быть, не откажетесь еще от одной рюмки коньяку и сигары?