— Есть у нас пагубная тенденция усложнять эти проблемы. Любовь? Вопрос здоровья, мой дорогой: физического и морального здоровья. Что касается меня, то я безоговорочно принимаю определение Яго, помнишь? "It is merely a lust of the blood and a permission of the will…"[280]
. Да, любовь — только это, и не следует делать из нее что-либо, кроме этого кипения жизненных соков… Яго очень хорошо сказал: "Жар в крови и послабление воли".— У тебя все та же мания цитировать английские тексты, — с улыбкой заметил Жак. Ему вовсе не хотелось начинать дискуссию на тему о любви… Он взглянул на часы. Сообщения телеграфных агентств доставлялись в "Юманите" не раньше половины пятого или пяти…
Даниэль заметил его жест.
— О, время еще есть, — сказал он, — но мы гораздо лучше поговорим у меня.
И он подозвал такси.
В машине, чтобы поддержать разговор, Даниэль продолжал болтать о себе, о своих победах в Люневиле, в Нанси и воспевать прелести мимолетных любовных связей. Внезапно он, смутившись, сказал:
— Что ты на меня смотришь?.. Я все болтаю и болтаю… О чем ты думаешь?
Жак вздрогнул. Еще раз охватило его искушение заговорить с Даниэлем о том, что не давало ему покоя. Все же и на этот раз он ответил уклончиво:
— О чем я думаю?.. Да… обо всем этом.
И в наступившем затем молчании каждый из них с тяжелым сердцем задал себе вопрос, соответствует ли хоть сколько-нибудь истине тот образ друга, который он себе создал.
— Поезжайте по улице Сены, — крикнул Даниэль шоферу. Затем обернулся к Жаку. — Да, кстати: ты уже видел, как я устроился?
Мастерская, которую Даниэль снял за год до своего призыва в армию (и за которую любезно платил Людвигсон под тем предлогом, что Даниэль хранит там архив их журнала, посвященного проблемам искусства), помещалась на самом верхнем этаже старого дома с высокими окнами, в глубине мощеного двора.
Каменная лестница была темная, старая, местами осела, и на ней плохо пахло; но зато она была широкая и украшена узорчатыми железными перилами. Дверь мастерской, в которой имелся глазок, словно в двери тюремной камеры, открывалась тяжелым ключом, Даниэль взял его у консьержки.
Жак вошел вслед за приятелем в просторную комнату-мансарду; свет проникал в нее сквозь запыленные стекла огромного окна, выходившего прямо в небо. Пока Даниэль хлопотал, Жак с любопытством рассматривал мастерскую. Скошенные стены были тусклые, серовато-желтые, без малейшего намека на колорит; в глубине помещения имелось два чулана, скрытых полузадернутыми занавесями: один, выбеленный, служил умывальной комнаткой, другой, оклеенный красными обоями цвета помпейских фресок и целиком занятый большой низкой кроватью, представлял собой альков. В одном углу на козлах лежала большая чертежная доска, заваленная грудами книг, альбомов, журналов; над нею висел большой зеленый рефлектор. Под чехлами, которые торопливо срывал Даниэль, находилось несколько мольбертов на колесиках и разрозненных стульев и кресел. У стены на широких некрашеных полках с перегородками теснились подрамники и папки с рисунками; видны были только ряды корешков.
Даниэль подкатил к Жаку кресло, обитое потертой кожей.
— Садись. Я только вымою руки.
Жак с размаху опустился на заскрипевшие пружины. Подняв глаза к окну, он стал рассматривать панораму крыш, залитых горячим солнечным светом. Он узнал купол Французского института, стрельчатые башни церкви Сен-Жермен-де-Пре, башни церкви св. Сульпиция.
Потом он повернулся, взглянул в сторону умывальной и сквозь полузадернутые занавеси увидел Даниэля. Молодой человек снял китель и облачился в голубую пижамную куртку. Он сидел перед зеркалом и с внимательной улыбкой приглаживал ладонями волосы. Жак поразился, словно открыл некую тайну. Даниэль был красив, но он, казалось, так мало сознавал это; в его точеном профиле было столько мужественной простоты, что Жак и представить себе не мог приятеля самодовольно созерцающим свое отражение в зеркале. И внезапно, когда Даниэль снова подошел к нему, он с необычайным волнением подумал о Женни. Брат и сестра не были похожи; тем не менее оба они унаследовали от отца тонкость сложения, стройную гибкость, которая придавала нечто несомненно родственное их походке.
Он поспешно встал и направился к стеллажам, где находились подрамники.
— Нет, — сказал, приблизившись, Даниэль. — Здесь все старье… тысяча девятьсот одиннадцатого… Все, что я написал в тот год, — подражание. Ты помнишь, наверное, жестокое словцо Уистлера[281]
, кажется, о Берн-Джонсе: "Это похоже на что-то, должно быть, очень хорошее…" Лучше посмотри вот это, — сказал он, потянув к себе несколько полотен, изображавших одно и то же, — не считая нескольких деталей, — обнаженное тело.— Это я писал как раз накануне призыва… Один из тех этюдов, которые больше всего помогли мне понять…
Жаку показалось, что Даниэль не закончил фразы.
— Понять что?