— Борется с недугом. То сдаст командование Фермору, то снова, чуть полегчает ему, в должность вступит, хоть иной раз и в великом жару… Так вот на консилиуме заслушаны были доклады товарищей твоих по провиантмейстерской части: офицеров Корсакова, Груздавцева и Бока. Всё то ж показали, что от тебя сейчас слышу, а толку чуть.
Они помолчали.
— О чём же ещё главная квартира суждение имела?
Ивонин оживился.
— Ещё о хлюсте этом, о Тотлебене. Уже его и Фермор не стал переваривать. И то сказать: в его отряде завелись многие женщины, тащат с собой разного скарбу. До того дошло, что некоторые офицеры в неприятельский лагерь на пароль ездили и там шнапс с зейдлицевскими молодчиками пили. Фермор назначил было заместо Тотлебена генерала Еропкина. Но разве этакого объедешь! Тотлебен в Петербург кляузу настрочил, и всё по-прежнему пошло.
Издали донеслась солдатская песня. Голоса звучали стройно, ладно.
— Славно поют, — промолвил Шатилов. — В одной тюрьме сидеть, в одном полку служить — споёшься.
Песня гремела:
Пенье неожиданно оборвалось, и чей-то тонкий голос надсадно зачастил:
— Это уж не иначе, как со столичным образованием, — засмеялся Ивонин. — Должно, служил допрежь в камердинерах. Пойдём-ка к ним, Алексей.
Когда они подходили к костру, вокруг которого сидели и стояли солдаты, тот же надсадный голос рассыпался быстрой скороговоркой:
— Тьфу! Уймись, дурень! — с сердцем сказал кто-то.
Вокруг засмеялись на разные лады.
— Ай да Емковой!
— Емковой! — приостановился Шатилов. — Это не тот, что у покойного Микулина служил?
— Тот самый. Сейчас он, в свой черёд, канониром при гаубице. Мужик — что золото. Да вот сам посмотришь. Емковой, поди-ка сюда! — крикнул он, выходя на свет.
Солдаты нестройно поздоровались: по тому, как многие из них заулыбались, Шатилов понял, что его друга здесь хорошо знают и любят.
— Чего изволите, вашбродь? — не спеша приблизился Емковой.
— Вот премьер-майор интересуется, как живётся тебе.
— Благодарствуем на этом. Только какое же солдатское житьё? Известно: под голову кулак, а под бока и так.
— Я Евграфа Семёныча знавал, — тихо проговорил Шатилов. — Не забыл, поди?
Емковой истово перекрестился.
— Царство ему небесное! Вовек не забуду. Голубиной души человек был, и антилерист знатный: он меня обучил бомбардирскому делу.
— Ты всё ещё в Углицком полку?
— Никак нет! Во втором Московском… Нас оттуда, почитай, с полсотни сюда переведено.
— Надоело тебе, небось, по чужой земле таскаться?
— А то… Сейчас, вашбродь, сенокосица. Стоги-то духовитые, тёплые. Как подумаешь, — эх, мать честная!
— Всё война, — сказал Ивонин.
Солдат покачал головой.
— Что же войну корить! Иной раз и за нож возьмёшься, коли разбойник нападёт. Война трудна, да победой красна.
У костра чей-то голос добавил:
— Особливо, ежели с прусачьем воевать доводится. Эти нас, как пауки, сосали.
— Лес сечь — не жалеть плеч, — отозвался другой.
— Слово-то какое! — восхищённо сказал Шатилов. — Прусачье! Кто это придумал?
— Промеж себя завсегда так его называем, — отозвался Емковой. — Касательно же войны, если дозволите наше простое солдатское слово молвить, то мы, значит, так судим: когда поля межуются, то по стародавнему обычаю парнишек на меже секут, чтобы помнили, значит, где межу проложили. Эвон и немчуру надобно, как границу сделают, накрепко высечь на ней. Дескать, мол, войной да огнём не шути.
— Правильно, Емковой, — серьёзно сказал Ивонин, — давно пора так-то. Ну, прощайте, братцы. Авось, мы ещё поучим немца. И не на границе, а в самом его дому.
— Каковы? — сказал Шатилов, когда они немного поотдалились. — Хоть война с прусачьем трудна, да победой красна. Вот он, наш солдат.
— Нет его лучше во всём свете, — тихо, даже как бы торжественно сказал Ивонин: — и храбр, и силён, и духом бодр… Одного только недостаёт.
— Чего же?
Ивонин с силой сказал:
— Достойного военачальника. Таких солдат не Фермор и даже не граф Салтыков вести должен.
— А кто? — горячим топотом сказал Алексей Никитич. — Есть ли такой?