Граф Иван Иванович при виде ее растерянно опустил тетрадь, которую держал в руке, породное, красивое лицо его зарделось. На стульях возле большого стола сидели еще люди. Огромный человек подкладывал дрова в раскрытую голландскую печь. Посмотрев мимо ней и увидев сзади советника Шумахера, он выпрямился во весь рост и громоподобно прокричал трехсловное русское ругательство.
Все застыли. Бывшая с ней фрейлина Измайлова отступила назад. Но она будто ни в чем не бывало шагнула в комнату. Как ей показалось, другой такой жо большой человек с гривой белых волос и в потертой немецкой куртке спрятал в этот момент под стол бутылку…
Она сразу определила их. Тот у печки был великий русский, о котором сам Эйлер писал, что нет сейчас в Европе столь сильного ума к распространению истинного естествоведения, не говоря уже о даре слова. Немец же — его антипод, с которым ведет постоянную войну. Тот тоже знаменит пользой от исследования Сибири. Говорят, что и побоища случаются между ними, но всякий раз первый пишет похвальную оду императрице, и все прощается. Зато оба ненавидят ведущего канцелярию академии советника Шумахера, донимающего их службистской ревностью и тупоумием, за что и объединяются против него…
Все склонились. Русский профессор смотрел на нее с виноватой хмуростью. Тут могло быть и мнение меценатствующего при нем младшего Шувалова. Она улыбнулась и стала говорить стихи:
Читала на память она вовсе чисто по-русски. И выбрала не недавнюю оду к рождению дочери, а ту, согласную с ее мыслью, на рождение сына-наследника. Все глядевший исподлобья русский великан как бы первый раз слушал свои собственные стихи.
Она вдруг вспомнила о главном предмете спора у того с немецким собратом: чего больше в корне русском — норманнского или славянского. Некий злослов утверждает, что названная битва с немцами от того набирает ярость, что у самого профессора жена-немка. Только у Петра Великого оно не сказывалось. А ученый немец за столом с львиным волосом и глазами сатира как-то не своим — с заезжим германцем до дуэли разодрался, когда коснулся тот чести России…
Опять все склонились на ее уход.
— Ваше высочество! — У советника Шумахера мелко дрожали губы и все оглядывался на оставленную комнату. — Непочтение и грубость их ни с чем не сравнимы…
Не взглянув на него, она села в карету.
Ей передали в руки младенца, и что-то горькое и теплое поднялось из неведомой глубины, затуманило глаза. Она держала этот живой комок плоти и ощущала стук маленького сердца.
…Крестныя матери Екатерины Алексеевны… нареченного раба божия Бориса…
Иерей Измайловского полка отец Алексей Михайлов со строгостью выполнял обряд. Вода в купели была чистая и чуть синеватая. Солдат Савельев с восторженной преданностью смотрел на нее. Потом, по обычаю, сидели за столом в его доме, в Калинкиной деревне при полку, ели пироги с рыбой. Чуть ли не третью часть комнаты занимала огромная печь, раскрашенная в желтые и голубые тона, знаменующие солнце и небо. В этом году она уже четвертого ребенка крестила у измайловцев…
Ей сказали, что великий князь, безмерно испуганный, бегал к императрице. Говорил, что Бестужев и жена всякому его учили, а он лишь виновен, что голштинских офицеров к себе выписал. Только ее величество слушала немилостиво, а по уходу племянника сказала: «И в кого только удался этот урод!»
Она дотронулась до вспухшей груди. Молоко горело в ней. Ей вдруг до боли захотелось побежать, взять в руки родившуюся недавно дочь, прижать к сердцу, губам, к лицу. Даже сделалось жарко от такого желания. Лишь два раза увидела она ее за месяц. Ей, а также и великому князю было дарено за то высочайше но шестьдесят тысяч рублей, а дочь нарекли в память любимой сестры императрицы Анной…
Был исход масленицы, и она пошла к обедне.