Фортунато молча смотрел на фото, и внутри у него нарастала глубоко запрятанная боль. Он подумал о своем собственном отце, умершем, когда Фортунато было восемь; его смерть оставила особенно горький след, который дал о себе знать через целых пятьдесят лет. Он представил себе маленькую девочку. Даже сейчас, через четыре месяца после случившегося, она все еще ждет отца в своем мире детских фантазий, где надежда сильнее любых знаний.
Но такова жизнь. Уотербери пытался подцепить рыбу, которая была ему не по зубам, и ничего хорошего из этого не вышло. Так бывает, когда кого-нибудь шантажируешь.
Фабиана снова прорвало. Он повернулся лицом к гринго.
– Знаете, – сказал он, – а я ведь тоже писатель.
Невероятная ложь прозвучала хлопком лопнувшего воздушного шарика, и Фортунато заметил, как насмешливо искривились губы водителя.
– Ну? – вежливо произнесла она.
– Да, – сказал он так, как будто сидел в литературном кафе на Калье-Корриентес среди таких же, как он,
– Это верно, – ответила она.
– Да, может быть, я как-нибудь расскажу вам, о чем это. Но пока займусь поиском убийцы Роберта Уотербери. – Он отмахнулся так, словно услышал вздох восхищения. – Это самое малое, что я могу сделать для собрата-писателя.
Фортунато не стал его останавливать и никак не реагировал. Они мчались над пригородами по эстакаде, и теплый весенний ветерок порывами влетал через окна в машину, напоминая Фортунато трепещущих бабочек. Он видел, что его гостья смотрит на балконы и причудливые фасады района Палермо. Это была застывшая пена бетонных пилястров и оконных проемов, сваленные в кучу элегантные архитектурные элементы полудюжины цивилизаций. Позеленевшие медные купола и черные, крытые сланцевой черепицей, прошитые кованым железом и разукрашенные лепными гирляндами, щитами, нимфами и полубогами крыши беспорядочно утыкались в небо.
– Какая-то фантастика! – проговорила Афина. – Сколько лет этим зданиям?
Открылась крошечная щелочка.
– Около девяноста. Золотой век Буэнос-Айреса отгремел в первые тридцать лет двадцатого века, когда Аргентина была одной из богатейших стран мира.
– Что же случилось? Я хочу сказать… – поспешно добавила она, словно боясь обидеть их, – я все время читаю в газетах, что здесь очень плохо.
Прикидываясь левым, Фабиан сказал:
– Сначала была диктатура семидесятых, которая за шесть лет в восемь раз увеличила долг. Потом пришел Международный валютный фонд со своей стратегией приватизации и свободной торговли. Теперь мы имеем это…
Их остановила двигавшаяся по Авенида-Санта-Фе демонстрация, манифестанты били в барабаны и выкрикивали лозунги. Водитель тихо выругался.
– Что происходит? – поинтересовалась доктор.
Фортунато всмотрелся в ветровое стекло, чтобы разобрать написанное на плакатах:
–
– Когда их приватизировали, они приносили доход, – пояснил Фабиан. – Их продали со скидкой испанцам, а испанцы перепродали все маршруты и самолеты, а денежки положили в карман. А теперь всех увольняют. – Он потер пальцами, показывая, что деньги перешли в другие руки, и сморщил нос, будто дурно запахло. – Испанцы – единственные, кто большие
– Это точно! – взорвался водитель на проходивших мимо демонстрантов. – Деньги давно уже в Женеве или Майами. А они тут надрываются.
Фабиан виновато улыбнулся:
– Всё приватизировали: автомобильные дороги, гидроэлектростанции, телефоны. Теперь хотят приватизировать почту. А потом, – он пожал плечами, – приватизируют воздух.
Глава третья
Комиссариат Мигеля Фортунато располагался в трехэтажном здании в районе Рамос-Мехиа. Несмотря на то, что Рамос находился в пятнадцати милях от самого Буэнос-Айреса, это был сравнительно преуспевающий район с занимавшим пять кварталов торговым центром и множеством небольших особняков, населенных средним классом. Дальше дома становились поменьше и прятались за бетонными заборами, утыканными битым стеклом. Здесь протекала скромная жизнь рабочего класса, в последние десять лет сводившаяся к постоянному затягиванию поясов, потому что заработки падали, а заводы закрывались. Десятилетие после прихода к власти клоуна-ворюги президента Менема все, не считая богачей, боролись за сохранение своих мест.