«Пергамон» разбомбили англичане, но профессор Плейшнер не стал эвакуироваться со всеми научными сотрудниками. Он испросил себе разрешение остаться в Берлине и быть хранителем хотя бы той части здания, которая уцелела.
Именно к нему сейчас и поехал Штирлиц.
Плейшнер ему очень обрадовался, утащил в свой подвал и поставил на электроплитку кофейник.
— Вы тут не мерзнете?
— Мерзну до полнейшего окоченения. А что прикажете делать? Кто сейчас не мерзнет, хотел бы я знать? — ответил Плейшнер.
— В бункере у фюрера очень жарко топят...
— Ну, это понятно... Вождь должен жить в тепле. Разве можно сравнить наши заботы с его тревогами и заботами? Мы есть мы, каждый о себе, а он думает обо всех немцах.
Штирлиц обвел внимательным взглядом подвал: ни одной отдушины здесь не было, аппаратуру подслушивания сюда не всадишь. Поэтому, затянувшись крепкой сигаретой, он сказал:
— Будет вам, профессор... Взбесившийся маньяк подставил головы миллионов под бомбы, а сам сидит, как сволочь, в безопасном месте и смотрит кинокартины вместе со своей бандой...
Лицо Плейшнера сделалось мучнисто-белым, и Штирлиц пожалел, что сказал все это, и пожалел, что он вообще пришел к несчастному старику со своим делом.
«Хотя почему это мое дело? — подумал он. — Больше всего это их, немцев, дело и, следовательно, его дело».
— Ну, — сказал Штирлиц, — отвечайте же... Вы не согласны со мной?
Профессор по-прежнему молчал.
— Так вот, — сказал Штирлиц, — ваш брат и мой друг помогал мне. Вы никогда не интересовались моей профессией — я штандартенфюрер СС и работаю в разведке.
Профессор всплеснул руками, словно закрывая лицо от удара.
— Нет! — сказал он. — Нет и еще раз нет! Мой брат никогда не был и не мог быть провокатором! Нет! — повторил он уже громче. — Нет! Я вам не верю!
— Он не был провокатором, — ответил Штирлиц, — а я действительно работаю в разведке. В советской разведке...
И он протянул Плейшнеру письмо. Это было предсмертное письмо его брата:
«Друг. Спасибо тебе за все. Я многому научился у тебя. Я научился тому, как надо любить и во имя этой любви ненавидеть тех, кто несет народу Германии рабство.
— Он написал так, опасаясь гестапо, — пояснил Штирлиц, забирая письмо. — Рабство немецкому народу, как вы сами понимаете, несут орды большевиков и армады американцев. Их-то, большевиков и американцев, мы и обязаны, как учит ваш брат, ненавидеть... Не так ли?
Плейшнер долго молчал, забившись в громадное кресло.
— Я аплодирую вам, — сказал он наконец, — я понимаю... Вы можете положиться на меня во всем. Но я должен сказать вам сразу: как только меня ударят плетью по ребрам, я скажу все.
— Я знаю, — ответил Штирлиц. — Что вы предпочитаете — моментальную смерть от яда или пытки в гестапо?
— Если не дано третьего, — улыбнулся Плейшнер своей неожиданной беззащитной улыбкой, — естественно, я предпочитаю яд.
— Тогда мы сварим кашу, — улыбнулся Штирлиц, — хорошую кашу...
— Что я должен сделать?
— А ничего. Жить. И быть готовым в любую минуту к тому, чтобы сделать необходимое.
7.3.1945 (22 часа 03 минуты)
— Добрый вечер, пастор, — сказал Штирлиц, быстро затворяя за собой дверь. — Простите, что я так поздно. Вы уже спали?
— Добрый вечер. Я уже спал, но пусть это не тревожит вас, входите, пожалуйста, сейчас я зажгу свечи. Присаживайтесь.
— Спасибо. Куда позволите?
— Куда угодно. Здесь теплее, у кафеля. Может быть, сюда?
— Я сразу простужаюсь, если выхожу из тепла в холод. Всегда лучше одна, постоянная температура. Пастор, кто у вас жил месяц тому назад?
— У меня жил человек.
— Кто он?
— Я не знаю.
— Вы не интересовались, кто он?
— Нет. Он просил убежища, ему было плохо, и я не мог ему отказать.
— Это хорошо, что вы мне так убежденно лжете. Он говорил вам, что он марксист. Вы спорили с ним как с коммунистом. Он не коммунист, пастор. Он им никогда не был. Он мой агент, он провокатор гестапо.
— Ах, вот оно что... Я говорил с ним как с человеком. Неважно, кто он — коммунист или ваш агент. Он просил спасения. Я не мог отказать ему.
— Вы не могли ему отказать, — повторил Штирлиц, — и вам неважно, кто он — коммунист или агент гестапо... А если из-за того, что вам важен «просто человек», абстрактный человек, конкретные люди попадут на виселицу — это для вас важно?!
— Да, это важно для меня...
— А если — еще более конкретно — на виселицу первыми попадут ваша сестра и ее дети — это для вас важно?
— Это же злодейство!