На подавление крестьянского восстания были брошены все силы, но Петр Мартишкин попытался отвертеться от участия в карательной операции. Не по идейным соображениям, конечно, уточнил дед, а просто потому, что грабеж и война – разные стихии. Бандит не воин. И тогда по приказу Трофима Черепнина он был арестован, в тот же день осужден и расстрелян, а его банду загнали в цейлонский овраг, забросали гранатами и добили из пулеметов. Было их человек тридцать-сорок – никто не ушел. Там же, в овраге, их и закопали.
– Тогда это называлось революционной необходимостью, – сказал дед. – Мечтали ведь не Россию изменить, а весь мир… ну и, конечно, на пути к небесному образу все позволено… так тогда считалось…
Вскоре в Осорьине стали шептаться, что Трофим Никитич руководствовался не только революционной необходимостью, а еще и мстил за брата, за его жену, которую зарезали «мартышки» – так называли бандитов.
Но тогда даже шептаться об этом было опасно – Трофим Черепнин был фактическим диктатором уезда, самым влиятельным человеком. Семья Мартишкиных была напугана до смерти и готова была на любые унижения, лишь бы не попасть в жернова. Однако Трофим Никитич не стал мстить семье. Более того, он помог старшему брата Петра, Ивану, хорошо устроиться при советской власти – руководителем государственной торговли. А его сына-комсомольца, совсем еще зеленого паренька, направил работать в ЧК. К началу сороковых этот паренек стал начальником осорьинского УНКВД. И весной 1942-го, когда немцы подошли к Осорьину вплотную, он без приказа, так, на всякий случай, расстрелял заключенных цейлонской тюрьмы, «чтобы фашистам не достались». Его сняли с должности и отправили на фронт, где он вскоре и погиб. Семья Мартишкиных до сих пор уверена, что в этом виноват все тот же Трофим Никитич – у него и тогда хватало полномочий, чтобы испортить жизнь любому.
– А он испортил? – спросил я.
– Не знаю, – сказал дед. – Может, да, может, и нет. Жестокости он не любил – говорил, что это ложный пафос, красота. – Помолчал. – В общем, дружок, ты стал участником и жертвой вражды наших семей. Старой вражды. И похоже, не кончится она никогда. Теперь вот Сергея Мартишкина в деревню загнали – он нам этого век не простит…
Сергей Мартишкин был Митькиным отцом, майором, заместителем начальника милиции по воспитательной работе, то есть замполитом. После инцидента на Красной Горе его сняли с должности, понизили в звании и отправили участковым в Юрасово.
– А что он искал-то? – спросил я. – В гробу-то – что?
– Кости Тимофея Черепнина, конечно, – сказал дед. – Видать, он думал, что мы под шумок похороним эти кости, спрятав их в гробу Трофима Никитича. И решил проявить инициативу, дурачок. До такого никто не додумался бы. Даже КГБ до такого не додумался. А он – додумался. Вот что ненависть с людьми делает, дружок, – заключил дед нравоучительным тоном.
– Дед, а ты-то что в гроб положил? Что за сверток?
– Знамя, – сказал Андрей Трофимович. – Черное знамя. Тогда красной материи было мало, а вот черной – навалом. Из нее и шили революционные знамена. Трофим Никитич хранил его, не хотел в музей сдавать. Ну и как-то попросил, чтобы я это знамя вместе с ним похоронил. Вот я и похоронил. Черное знамя с черепом и костями и надписью «За вашу и нашу свободу!».
– Шекспир, – сказал я с восхищением. – Настоящий Шекспир, дед. Слепая ненависть, месть, кровь – ну Шекспир же!
– Когда мы с Анной поженились, – сказал дед, – я думал, что весь этот Шекспир закончится. А нет, сам видишь, не закончился, черт его дери…
Я не понял, почему он вдруг заговорил о женитьбе.
Дед рассмеялся:
– Хм, да ты, оказывается, до сих пор не знаешь, что твоя бабушка из Мартишкиных? Ну да, урожденная Мартишкина, дочь того самого Федора Ивановича Мартишкина, который командовал нашим НКВД.
Ольга Славникова
Статуя Командора[2]
– Ну вот, Анюта, наши места! – произнес высокий горбоносый мужчина лет тридцати пяти, откатывая дверь купе спального вагона и пропуская спутницу.
Спутница, отводя от лица сухой белокурый локон, неуверенно скользнула в полутемное пространство, душноватое и таинственное, какими всегда бывают купе перед отправлением поезда. Прежде чем сесть на диванчик, погладила его чуть дрожащей ладонью, бледной в полумраке, будто разбавленное молоко. Потрогала столик, прежде чем поставить на него маленькую лаковую сумку. Молодая женщина держалась не совсем так, как ведут себя обычные пассажиры, привыкшие к устройству и быту поездов. Она была как будто слепая или абсолютно не верила своим глазам, прозрачным и влажным, будто тающий лед. Мужчина сноровисто вынул из чемодана ее халатик, косметичку, отороченные мехом плюшевые тапки – все новое, без единой пылинки из прежней жизни, и, убрав багаж, взял ее руки обеими своими. На безымянных пальцах пары блеснули одинаковые, тоже новенькие, обручальные кольца.
– Все хорошо, Анюта, все хорошо, – заговорил мужчина, грея бескровные жилки и косточки спутницы.
– Мне не по себе, Вань, – глухо проговорила молодая женщина. – Я сейчас должна быть на кладбище…