Толстый, широкоплечий Микляев, вначале важно взиравший на гонца, аж подпрыгнул от радости и закричал неожиданно высоким бабьим голосом нечто непонятное, заставившее гонца подумать, что, наверное, именно так кричат татары, когда к ним на аркан попадает хорошая добыча — будь то добрых кровей конь или богатый пленник.
Через десять дней Микляеву показали пленника.
Оскалив зубы и вытолкнув из бочкообразной груди воздух, Микляев произнес только одно слово:
— Он.
Тем же крестным путем, каким недавно прошел Костя, надлежало пройти и Тимоше.
Везли его в открытых санях, еле одетого, и Микляев выходил к нему из крытого теплого возка, чтобы покуражиться над арестантом — и в который уж раз! — подробно рассказать, как пытали Костю и как будут пытать его самого.
Перед самой Москвой Тимоша выполз из-под веревок, которыми привязали его к саням, и бросился на дорогу — под копыта скачущей следом тройки. Однако и тут ему не повезло. Возница ловко свернул в сторону и его лишь задело одним полозам, порвав зипун и переехав ногу.
— Легкой смерти ищешь, вор! — неистовствовал Микдяев, по-волчьи скаля зубы и пиная ногой скрючившееся на дороге тело.
— Вяжи его, ребята, как мамка пеленала! — визжал Микляев.
Тимоше не пожалели пинков, зуботычин и веревок, и, накрепко привязав к саням, повезли дальше.
Никто не встречал его у стен Москвы. Накинув на Тимошу рогожи и заткнув в рот кляп, чтоб не кричал, — ранним утром 28 декабря 1653 года его ввезли в Москву.
Он лежал ничком, на животе — так измыслил Микляев — и подбородком отсчитывал все рытвины и ухабы московских улиц.
Первое, что он увидел, когда сдернули с него рогожи, — черный дверной проем и в нем известного всей Москве безносого палача Федьку по прозвищу Гнида.
Палач что-то сказал ему, но Тимоша не расслышал, и Федька, ярясь, хватил его кулаком по липу. Тимоша упал, но его тут же подняли и, схватив под руки, поволокли в застенок.
Государь призвал Петра Микляева. К себе, в жилую палату, и ласково глядя, слушал бахвалистые петькины речи. И хоть привирал Микляев без меры, государь его не перебивал и внимал его рассказу с удовольствием.
Хлопнув в ладоши, призвал из соседней горницы бывшего при нем стольника и сказал распевно, ласково:
— Вели всем боярам тотчас же идти к пытке. А сему молодцу вели дать тридцать рублей и, поглядев на стоящего столбом Микляева, — добавил:
— И сапоги сафьянные по ноге.
Микляев бухнулся в ноги и проговорил страстно:
— Дозволь, батюшко-царь, и мне, худородному, при пытке быти.
И так как царь молчал, ноюще прибавил:
— Я, государь, писать горазд. Все воровские скаски напишу, и вора во лже уличить помогу.
Государь поскучнел очами и, махнув рукою, промолвил:
— Иди, Микляев, иди — усладись.
Вор Тимошка висел на дыбе, над костром, почти бездыханным, но говорил мало.
Тогда привели второго вора — Костку — и подняли на дыбу, насупротив.
Оба супостата, взглянув друг на друга, заплакали.
Петр Микляев, глядя на все это, отложил перо в сторону и, повернувшись к скамьям, на коих сидела добрая дюжина бояр, произнес насмешливо:
— Хотят воры костер слезами залить. Да много слез будет надо, чтоб то свершить.
Безносый палач Федька Гнида зыркнул на Микляева пустыми страшными глазами, прошипел змеем:
— Пиши, паскуда, скаски, а зубы не скаль.
Микляев замолк, скрипя пером. Вскоре писать ему стало скучно. Воры тяжко дышали, скрипели зубами, глухо стонали.
Дьяки, вершившие допрос, хорошо понимали, что ничего важного у воров узнать не удастся. Сколько лет прошло, как бегали супостаты, скитаясь? Дела украинские — благодарение господу — успешно завершались: нынешней, осенью Земский Собор принял Малороссию под высокую руку пресветлого государя Алексея Михайловича. Ныне у Хмельницкого сидел великий государев посол боярин Бутурлин, склоняя казаков подтвердить соборное решение согласием Рады. Что могли сказать о делах малороссийских Тимошка да Костка, когда они от гетмана ушли, почитай, три года назад?
И от семиградского князя ушли воры тому более двух годов. А что до свейской королевы, то о её делах откуда ворам было знать доподлинно?
И потому спрашивали государевы дьяки, чтобы видимость соблюсти: пытаем-де ради неких тайных дал.
А дел-то никаких и не было.
И не пытали их — мучили. И потому Микляев почти ничего не писал, а в конце мучения, откинув в сторону перо, сказал виновато, повернувшись к ближнему от него дьяку:
— Всего записать не успел, пусть вор сам все напишет.
Федька Гнида спустил Тимощу на засыпанный опилками пол — в них лучше останавливались и кровь, и все прочее.
Однако же Тимоша не устоял на припеченных огнем ногах и, еле пошевелив головой, сказал:
— Не могу.
Микляев, взяв перо, написал: «А с пытки говорил, чтоб ему дали чернила да бумагу и он все подробно напишет своею рукою, и чернила и бумага ему даваны, и он, вор, отговаривался, что после пытки писать не сможет, и ничево не писал».
Последние двое суток Тимоша и Костя провели в одной келье. Они не сказали друг другу ни слова упрека, и только ободряли один другого перед страшной ожидавшей их кончиной.