Между тем Сенеке наконец удалось – может быть, впервые в жизни – достичь того отрешения от мира вещей, к которому он всегда стремился. В шестом письме, датируемом, по всей вероятности, концом июля 62 года, он пишет: «Я понимаю, Луцилий, что не только меняюсь к лучшему, но становлюсь другим человеком... Я хочу, чтобы эта так быстро совершающаяся во мне перемена передалась и тебе... Ты и представить себе не можешь, насколько каждый день, как я замечаю, движет меня вперед». «Преображение», переживаемое Сенекой, явилось результатом осмысления книг, которые он в эту пору читал и содержанием которых спешил поделиться с Луцилием. В то же время он отдавал себе отчет, что прочитанные книги служили лишь поводом для нового взгляда на жизнь. Когда он работал над диалогом «О счастливой жизни», он уже представлял себе, что значит «diaqeaiV», но это понятие оставалось для него книжным, не несло в себе никакого личного наполнения. И тот крик души, что вырвался у него летом 62 года, всего несколько месяцев спустя после решения «порвать с делами, в первую очередь – со своими», свидетельствует о том, что его посетило настоящее озарение. Он неожиданно для самого себя открыл, что всем существом, обретшим небывалую целостность, «повернулся» к мудрости. Пусть он еше не достиг совершенства, зато ощутил, что способен напрямую воспринять ее. Отныне все его будущие духовные достижения предопределились, обрели свои истинные значение и ценность.
Порой, впрочем, к нему возвращались сомнения. Стоило ему побывать на играх (вероятно, это были игры в честь Победы Цезаря), посмотреть на бои – вернее сказать, на убийства гладиаторов, чтобы наметилась возможность «рецидива». Сигнал опасности прозвучал, когда он почувствовал, что люди внушают ему ужас – ужас, вызванный непреодолимой притягательностью жестокости, картины которой он наблюдал, когда на арене истекали кровью осужденные на смерть. Под влиянием этого зрелища в нем пробудились мысли, которые некоторые новейшие толкователи с необъяснимой легкостью поспешили объяснить желанием философа подольститься к Нерону. «Возблагодарите бессмертных богов за то, что человек, которого вы учите жестокости, не в силах усвоить урок», – написал он. Если задуматься, никаких оснований для лести – даже допуская, что это и в самом деле была лесть – мы не видим. Даже если Сенека в это время вынашивал план издания своих писем, ему ничего не стоило вообще не упоминать имени принцепса – ни прямо, ни намеками, тем более что в данном письме речи о нем вообще не заходило. Мы думаем, что эту странную фразу следует понимать не как высказывание тертого царедворца, и в отставке сохранившего свои лакейские привычки, но как воспоминание о лучших годах Нерона – годах создания трактата «О милосердии». Но это воспоминание окрашено явной тревогой, которой не в силах скрыть оптимистический тон заявления. Роль учителя жестокости при Нероне взял на себя Тигеллин, и оба убийства – и Плавта, и Фавста – произошли по наущению нового префекта преторских когорт. Но и Поппея приложила руку к «обучению» принцепса: именно ее стараниями погибла Октавия. Сенеке очень хотелось, чтобы Нерон оказался плохим учеником. Он мечтал, что принцепс останется глух к голосам подстрекателей, и то, что многие приняли за лесть, на самом деле было выражением угасающей веры в невиновность человека, успевшего эту невиновность утратить.
В ответ Луцилий пишет, что совет, высказанный в предыдущем письме, как ему кажется, противоречит основополагающим принципам стоицизма, в соответствии с которыми мудрец должен приносить пользу людям. Сенека отвечает другу, но что гораздо важнее – он отвечает самому себе, словно оправдываясь перед собой за то, что едва не позволил себе возненавидеть человеческий род. Преодолению собственных противоречий и посвящено это письмо. Его одиночество, пишет он, имеет своей целью служение как можно большему числу людей: «Если я скрылся с глаз, если я замкнул свои двери, то сделал это ради того, чтобы послужить еще большему числу людей». Ни одно наставление не бывает направлено исключительно вовне, в равной мере предназначаясь и тому, кто его формулирует. Здесь перед нами открывается одна из характернейших особенностей всей переписки с Луцилием. Вопреки складывающемуся впечатлению, совокупность писем философа вовсе не являет собой разбитый на части «урок», преподаваемый учителем ученику. За этими письмами мы видим тот путь, которым прошел и сам учитель. Эта переписка, выдержанная в форме диалога, есть в первую очередь диалог, который Сенека вел с самим собой.