Итак, трактат «О милосердии» позволяет нам предположить, как Сенека, принимая неизбежное, считал возможным участвовать в «пропаганде» нового режима, и проследить за медленной эволюцией тех идей о сущности царской власти, которые зародились во времена Августа, оформились при Германике, расцвели при Калигуле и после непродолжительного «затмения», пережитого в годы правления Клавдия, вновь начали обретать силу. Сознавая, что реальный политический режим не сводится к философским формулировкам, и храня убеждение, что истины, открытые философами, должны побуждать к действию, он предпринял попытку поставить имперскую идею на новую основу, которая становилась все более необходимой по мере того, как начальный импульс, заданный во времена августовского принципата, все заметнее слабел. «Божественное право» Августа – сына бога Цезаря – с каждым последующим правлением все меньше трогало сердце и воображение простых людей. Вместе с тем все признавали, что невозможно отказаться от режима принципата и вернуться к прежнему республиканскому равенству, существовавшему до первого триумвирата, к радикальному «помпеянству». Впрочем, возврат к концепции Великого Покровителя, характерной для последних лет существования Республики, когда правитель действует в тесном согласии с сенатом, вновь облеченным высоким авторитетом, все еще оставался возможным. В этом и состоял, как мы уже успели отметить, один из аспектов задуманного Сенекой предприятия. Но Сенека, судя по всему, прекрасно понимал, что достижение равновесия между принцепсом и высшим государственным советом – при всем богатстве открывающихся возможностей эффективного руководства и управления – не способно было в достаточной мере захватить воображение римских подданных. Сенека путешествовал по Египту, что, возможно, объясняет, почему он уделял особое внимание политической идеологии этой страны, в которой Нерон именовался царем. Кроме того, он учитывал немалый вес восточной половины Империи: если италики и городское население Рима могли довольствоваться юридически сбалансированной конституцией, то покоренных или союзных народов распределение полномочий между сенатом и принцепсом практически не волновало, и они привычно обращали взор исключительно на того, кого считали своим владыкой. Бесчисленные проявления поклонения культу императора отмечались во всех уголках Империи: в Азии, что само собой разумеется, но также и в Египте, собственно Греции, и даже Испании и Галлии. Империя нуждалась в боге, в обожествленном императоре, и Сенека не собирался ей в этом отказывать. Да он и не мог ей в этом отказать, и потому трактат «О милосердии», благодаря которому до нас дошел по крайней мере отголосок речи, произнесенной в январские календы 56 года и посвященной идеологии принципата, находит свое объяснение в той мере, в какой он стал выражением одновременно народных чаяний и ожиданий сенаторов, приверженных традиции и проникнутых философией стоицизма. Если речь Нерона при вступлении на престол содержала программу будущих взаимоотношений принцепса с сенатом и определяла заложенный Августом принцип двоевластия, то речь 56 года излагала еще более широкую программу, которую Сенека продумал и разработал немногим более чем за год пребывания у рычагов власти. Ему приходилось все время помнить о парфянском вопросе, который высветил проблемы, стоящие перед Римом в связи с его присутствием в Армении и необходимостью поддерживать здесь свое влияние. Благодаря Тациту мы знаем, к какому драматическому обострению подвела этот вопрос Агриппина, когда она выразила желание лично явиться на аудиенцию армянских послов. Впрочем, этот анекдот, бесспорно, носящий знаковый характер, отнюдь не служит исчерпывающим объяснением реального положения дел. Армяне должны были увидеть в Нероне государя, равного по величию парфянскому царю, который притягивал к себе взоры значительной части населения этой страны. Гораздо позже, в 66 году, во время посольства Тиридата, «солнечный» характер царствования Нерона послужил благовидным предлогом, под которым было провозглашено верховенство императора над принцепсом. Но ведь трактат «О милосердии», появившийся приблизительно через год после возникновения армянского вопроса, в период, когда он вошел в самую острую свою фазу, как раз и утверждал этот солнечный характер! Совпадение выглядит слишком поразительным и слишком точным, чтобы отказать Сенеке в политическом ясновидении, благоприятные последствия которого в полной мере проявятся в конце правления Нерона.
Но даже если допустить, что нам удалось захватить Сенеку «за работой», можем ли мы надеяться, что проникнем также и в его тайные замыслы, касающиеся обязанностей, которых становилось все больше? Можем ли мы хотя бы предположить, что он чувствовал, оказавшись в положении человека, призванного Фортуной?