В Крэмонде стоит гостиница не особенно заманчивой внешности; в ней-то и была приготовлена комната для нас. Мы сели обедать, молитву прочел профессор богословия на странном латинском языке: я не мог понять ничего, слышал только, что профессор говорил стихами, и чувствовал, что в словах молитвы было больше остроумия, нежели благоговения. После этого Senatus academicus стал наслаждаться отварной треской с рисом и горчицей, овечьей головкой и другими любимыми шотландскими яствами. Запивалась еда темным портером в бутылках. Едва успели снять скатерть, как на столе очутились стаканы, кипяток, сахар и виски. Я ел за обе щеки, не отказывался от пунша и по мере сил принимал участие в шутках, которыми мои собеседники приправляли угощение. Наконец, я осмелился рассказать этим шотландцам историю о собаке Туиди, и я так хорошо «для южанина» подражал простонародному шотландскому наречию, что Senatus academicus единогласно присудил мне право на кафедру шотландского народного наречия, и я сделался действительным членом Крэмондского университета. Через несколько минут я уже пел им песню, а в скором времени (впрочем, может быть, только относительно скором) решил, что мне пора, не прощаясь, направиться домой. Привести это намерение в исполнение было нетрудно, так как никто не наблюдал за тем, что я делаю, и обед за одним столом убил всякое недоверие ко мне. Я без труда вышел из комнаты, оглашавшейся криком и смехом веселых ученых, и с облегчением вздохнул, переступив через порог столовой. Я отлично провел время и, по-видимому, на этот день избежал ареста. Но, увы! Заглянув в кухню, я увидал, что мой обезьянка-слуга, присев на уголок кухонного стола, играл на флажолете. Он был совершенно пьян и с наслаждением давал концерт перед публикой, состоявшей из служанок гостиницы и нескольких окрестных крестьян.
Я сейчас же заставил его сойти с импровизированной эстрады, надел на него шляпу, спрятал его дудочку к нему в карман и вместе с ним направился к Эдинбургу. Ноги несчастного подгибались, точно бумажные; сообразительность его исчезла, мне пришлось поддерживать и направлять Роулея, останавливать его бешеные порывы и постоянно ставить на ноги, когда он падал. Сперва злополучный юноша все время пел с каким-то ожесточением, временами заливаясь беспричинным хохотом. Но вскоре он впал в меланхолическое молчаливое настроение; несколько раз Роулей принимался тихонько плакать; останавливаясь на дороге, он твердо произносил: «Нет, нет, нет», и падал навзничь. Иногда он торжественно говорил мне: «м'лорд» и падал ничком, очевидно, для разнообразия. Боюсь, что я был недостаточно кроток по отношению к этому поросенку, но, право, положение казалось мне невыносимым. Нельзя сказать, чтобы мы продвигались скоро, и, вероятно, отошли только на расстояние мили от гостиницы, когда я услышал крики: Senatus academicus в полном составе старался нагнать нас.
Некоторые из моих недавних собутыльников были вполне приличны, и каждый из них по сравнению с Роулеем казался христианским мучеником. Однако большинство из компании выказывало наклонность шуметь и школьничать, а в городе это могло оказаться опасным. Они пели песни, бегали наперегонки, фехтовали на тросточках и зонтиках и, несмотря на все эти упражнения, веселое расположение их духа, по-видимому, с каждым шагом возрастало; они становились все эксцентричнее и причудливее. Опьянение крепко засело в их головах, оно держалось в них точно огонь в торфе; впрочем, чтобы быть справедливым к моим тогдашним товарищам, мне следует сказать, что они менее опьянели от вина, нежели от своей молодости, от чувства веселья, прелести свежей, ясной ночи, от ощущения прекрасной дороги под ногами и сознания, что перед ними открыт весь мир. Раз я уже ушел от них чересчур бесцеремонно, вторично не мог сделать того же; вдобавок Роулей представлял собою такое затруднение для меня, что я радовался всякой помощи. Однако увидав, что мы приближаемся к эдинбургским фонарям, я ощутил беспокойство, которое превратилось в настоящую тревогу, когда мы очутились среди освещенных улиц. Мои спутники заговаривали положительно со всеми прохожими. К некоторым они обращались, называя их по именам. Форбс сказал какому-то почтенному человеку: «Сэр, от имени сената Крэмондского университета подношу вам степень доктора», и стукнул по его шапке.
Можете себе представить настроение Сент-Ива, осужденного идти в обществе этой буйной молодежи среди города, в котором его подстерегала полиция и виконт Ален! До сих пор никто не остановил нас, хотя мы страшно шумели, но вот на площади Аберкромби (кажется, это было там, по крайней мере, я помню, что видел ряд хороших домов, стоявших против сада) я и Байфильд, помогавший мне вести Роулея, внезапно остановились. Наши бедовые товарищи принялись обрывать звонки и дверные дощечки.
– Ну, признаюсь, – заметил Байфильд, – это уже чересчур. Черт возьми, я порядочный человек, общественный деятель, право! Мне совершенно не хочется попасть в полицию.
– Мне тоже, – согласился я.
– Ну, так уйдем.