После выступления Сент-Астье пригласил Долорес, Мариту и несколько молодых перуанских писателей «выпить стаканчик в „Боливаре“», так что Фонтен, счастливый своим успехом, лег спать поздно. Он проспал несколько часов, и ему снилось, что Долорес и Полина разговаривают о нем, как добрые приятельницы. Затем Полина, во сне, принялась печатать на пишущей машинке, и ее стрекотание разбудило его. Это стучал в дверь Овидий Петреску. Фонтен пошел открывать.
–
Петреску по-прежнему разговаривал с Фонтеном, одновременно и заискивая, и сурово пеняя.
– Друг мой, – сказал ему Фонтен, – мне очень лестно слышать то, что вы сказали по поводу этой молодой женщины, но мне не нужна ни она, ни какая другая. Мне это уже не по возрасту. Даже если допустить, что она на мгновение потеряет голову, она проснется в объятиях старика. Наваждение рассеется, и я буду страдать. Вы скажете мне, что подобное страдание стоит той цены, которая за него заплачена, но ведь и другие тоже будут страдать… Вы почти не знаете госпожу Фонтен, она восхитительная женщина, и я люблю ее всем сердцем. Я не хотел бы смертельно оскорбить ее ради глаз, пусть даже таких восхитительных, едва знакомой цыганки.
– Мэтр, – ответил на это Петреску, – вы делать то, что хотите. У меня есть контракт на ваш лекции, а не на ваш любовный победы… Но будь я – это вы, я бы взял то, что мне давать. Как сеньора Фонтен узнать, что вы делать в Лима?.. Но это ваш дела,
– Я буду готов, друг мой. Позвольте, я оденусь.
Едва Петреску вышел, как зазвонил телефон. Фонтен узнал низкий голос Долорес:
–
– Прекрасно, Долорес. Мне снились вы.
– Правда?
– Это будет замечательно, – согласился Фонтен. – Вы споете мне песни фламенко, прочтете испанские стихи и расскажете о себе.
– Никакой программы нет, – сказала она. – Я жду того, чего не ждешь. Не слишком скучайте среди великих мира сего.
Оставшись один, он задумался. Почему она так им интересуется? Конечно, потому, что он француз, потому, что на четыре дня он сделался модной персоной, может быть, потому, что она надеется поехать во Францию. Какова бы ни была причина, это было приятно. Долорес казалась ему бесконечно более поэтичной и необычной, чем Ванда, пропитанная парижским снобизмом.
День тянулся очень долго. На обеде в президентской резиденции присутствовали генералы и адмиралы, с которыми он обменялся тостами в стиле парадных речей на праздновании Четырнадцатого июля. Их французский словарь был беден, его испанский просто никакой. Президент, человек весьма любезный и образованный, юрист, спросил его о конституции 1875 года, которую Фонтен знал плохо. Он кое-как выкрутился, рассказав несколько анекдотов о Мак-Магоне, позабавивших присутствующих. В Альянс Франсез он говорил о защите и распространении французского языка. Прием у Сент-Астье, на котором присутствовало много красивых женщин, стал для него отдыхом. Долорес тоже там была, казалась очень оживленной, пользовалась успехом, но с ним говорила мало и даже, казалось, избегала.
«Она, разумеется, не хочет, чтобы заметили нашу близость, – подумал он. – И она права».
Пару раз она дружески махнула ему издалека. У нее была странная манера морщить лоб, отчего между глаз, над носом, появлялась забавная складка. Казалось, она говорила: «Да, может показаться, что я далеко, а на самом деле здесь, совсем близко от вас». Он поджидал этих знаков и даже умудрялся отвечать на них так, что прекрасные незнакомки, разговаривающие с ним о его лекциях, ничего не замечали. Около восьми к нему подошел Сент-Астье и вполголоса произнес: