Чем-то спекулировали. Приехали ночью на телеге.
Пошли в город, купили свиную шкуру с салом, муку, захватили меня с собой, повезли все вместе в Харьков.
На станциях выбегали, покупали яблоки мешками, помидоры корзинами. Говорили на жаргоне, но не на еврейском, а на матросском. «Шамать» – означало есть, потом «даешь», «берешь», «каша» и т.д. Везли они провизию к себе в Харьков «шамать», а не продавать. Ехали с пересадками, на крышах.
Ночевал в агитационном пункте на полу. Но какой-то буденовец уступил мне место на столе. Спал. Со стены смотрели на меня Ленин и Троцкий. И надписи из Маркса и «Красной газеты».
Братва спала на улице на вещах.
Приехал в Харьков.
Из дома дяди, к которому подвезли меня и помидоры, вышла моя жена в красном ситцевом платье и деревянных сандалиях. Она выехала из Херсона вслед за мной, не попав на мой поезд. Искала меня в Николаеве. Приехала в Харьков. Отсюда хотела вернуться в Елизаветград.
В Харькове просидел два дня в Наркомпроде, добивался разрешения на провоз двух пудов провизии в Питер.
Через неделю мы были в Петербурге.
Вокруг города горели торфяные болота.
Солнце стояло в дыму.
Ссорился с Люсей. Она говорила, что пасмурно, я – что солнечно.
Я – оптимист.
Приехали мы почти голые, без белья.
Питер производил на меня впечатление после Украины города, в котором много вещей.
В Петербурге поселился я в доме отдыха на Каменном острове. Потяжелел на десять фунтов. Чувствовал себя спокойным как никогда.
Активная борьба с белогвардейцами, в общем, не входит сейчас в программу русских интеллигентов, но никто не удивился, когда я приехал из какой-то командировки раненым.
Любили ли меня, разочаровались ли до конца в белых, но никто не тревожил меня вопросами.
Осколки легко выходили из ран. Было жарко, но окна комнаты смотрели на Неву.
Я наслаждался постельным бельем, обедом с тарелок.
Разница между Петербургом и советской провинцией больше, чем между Петербургом и Берлином.
Теперь начнется рассказ про жизнь без событий – о советских буднях.
Поселился я в Доме искусств.
Места не было. Взял вещи, положил их в детскую коляску и прикатил к Дому искусств; из вещей главное, конечно, была мука, крупа и бутылки с подсолнечным маслом. Въехал в Дом искусств без разрешения администрации.
Жил в конце длинного коридора. Его зовут Пястовским тупиком, потому что в конце он упирается в дверь поэта Пяста.
Пяст же ходил в клетчатых брюках – мелкая клетка, белая с черным, – ломал руки и читал стихи.
Иногда говорил очень хорошо, но в середине речи вдруг останавливался и замолкал на полминуты.
В эти минуты какого-то провала сам Пяст как-то отсутствует.
Другое название коридора – «Зимний обезьянник».
На обезьянник он похож: все двери темные, трубы от печурок над головой, вообще похоже. И железная лестница вверх.
Потом – елисеевская кухня.
Вся в синих с белым изразцах, плита посередине.
Чисто в кухне, но тараканов много.
Маленький свиненок ходит по кафельному полу, тихо похрюкивая. Питался он одними тараканами, но не раздобрел, и его продали.
Рядом со мной в обезьяннике жил Михаил Слонимский.
В это время он еще не был беллетристом. Готовил работу «Литературные салоны». Кончил только что биографию Горького.
Если у него был хлеб, он ел его с жадностью.
Еще дальше жил Александр Грин, мрачный и тихий, как каторжник в середине своего срока. Грин сидел и писал повесть «Алые паруса», наивную и хорошую.
Мне было тесно на узкой кровати. Я слегка голодал уже. Есть приходилось одну гречневую кашу. Каждый день. Часто бывала рвота.
Не было письменного стола, а в этом деле я американец. Требовал стол. Терроризировал дом совершенно.
Но скоро меня перевели в комнату наверху.
В ней было два окна на Мойку.
Купол Казанского собора невдалеке и зеленые вершины тополей.
В комнате все вещи крупные.
В соседней комнате умывальник.
Здесь я стал жить лучше.
От Украины у меня еще остался сахар. Я ел его, как хлеб. Если вы не были в России с 1917 до 1921 года, вы не можете себе представить, как тело и мозг – но не как интеллект, а как часть тела – могут жалобно требовать сахара.
Они просят его, как женщину, они лукавят. Как трудно донести до дому несколько кусков белого сахара! Трудно, сидя в гостях, где случайно на столе стоит сахарница с сахаром, не забрать всего сахара в рот и не сгрызть его.
Сахар и масло. Хлеб не так притягателен, хотя я жил года с мыслью о хлебе в уме.
Говорят, что сахар и жиры нужны для работы мозга.
А о советской вобле когда-нибудь напишут поэмы, как о манне. Это была священная пища голодных.
Этой осенью я был избран в профессора Института истории искусств. Мне это приятно, я люблю институт. Работать приходилось всю жизнь урывками. В 15 лет я не умел отличать часы, сейчас с трудом помню порядок месяцев. Как-то не уложились они в моей голове. Но работал по-своему много, много читал романов и знаю свое дело до конца.
Я воскресил в России Стерна, сумев его прочитать.