– Пусть смеются, я в этом драмы не вижу. Но говоря серьезно, я действительно знаю за собой способность пробивать некоторые стены, снимать табу с запретных тем… Если и есть у меня девиз, то это фраза Эмерсона (ее Камю любил): «Всякая стена – это дверь». Я написал сейчас стихотворение про разгоны демонстраций 31 октября – про то, как ОМОН крутит руки пожилой Снегурочке, – и уж конечно это сделано не для того, чтобы выразить личное сочувствие. В моем сочувствии Алексеева – с которой мы даже не знакомы – и так может не сомневаться. Но я надеюсь таким образом заговорить ситуацию, прошибить стену. Это идеализм – но я понял еще в молодости, что идеализм и есть самая прагматическая стратегия.
Иногда, если ведешь себя, будто тебе всё можно, действительно становится можно. То ли начинают думать, будто за тобой кто-то стоит, то ли они там, наверху, втайне мечтают, чтобы кто-нибудь вслух сказал то, что они сами сказать боятся… Не знаю. Но вести себя действительно надо так, будто тебе можно. В 52-м, когда меня за плохую книгу «Разведчики грядущего» приняли в Союз писателей, я пришел туда на обсуждение новой книги стихов Николая Грибачева, называвшего себя «автоматчиком партии». Пожалуй, один из немногих действительно беспримесных злодеев, которых я встречал за жизнь. Там я эту книгу и свежие его публикации разнес в таких примерно выражениях: «Это не воровство, это поэтическая клептомания!» В перерыве Сурков ко мне подошел и, сжав локоть, шепнул: «Молодец». Они его сами все тайно ненавидели, «автоматчика»… Бац! – через четыре дня в «Правде» разнос Грибачева. Появляется слух, что я «знал», что меня лично вызывал и инструктировал Сталин, что ему понравились мои «Разведчики»… Я выслушивал это о себе и ушам не верил: откуда?! Меня Межиров – веривший всему, в том числе мифам о себе, которые сам же выдумывал, – то ли в шутку, то ли всерьез спрашивал, полковник я или уже генерал.
– Вас это бесило?
– Забавляло. Я не люблю противостояния, уход в обиды, в ссоры, в конфронтации, мне больше нравится забытое ныне словечко академика Сахарова «конвергенция». И Ельцину не надо было разваливать Советский Союз, он просто не понимал, что делает, в своем безумном желании любой ценой отомстить Горбачеву. От конфронтаций не прибавляется в мире счастья, да и смысла… Расскажу тебе историю из шестидесятого года, когда первая большая писательская группа – с обязательным стукачом – отправилась в Штаты. Еще по московскому визиту Никсона – он привез Хрущеву послание от Эйзенхауэра и устраивал шумную презентацию пепси-колы, которой московская молодежь опивалась до рези в желудке, – я был хорошо знаком с легендарным американским фотографом Эдвардом Стейхеном. Он очень хотел увидеть быт московской семьи, а все боялись пригласить его к себе. Мы с Беллой не побоялись. Мы жили тогда в коммуналке за Войковской, в десятиметровой комнате, где почти ничего не было, кроме тахты. Эту тахту мы и предложили Стейхену. Он сказал, что прошел войну, снимал на Эльбе – и потому уляжется на полу. Когда мы утром проснулись, пионера американской фотографии в комнате не было. Мы страшно перепугались: ушел, ни слова по-русски не знает… Обнаружился он в кухне, где сосед варил самогон, помешивая щепкой, и угощал его, к обоюдному удовольствию. Отношения у нас сложились совершенно братские, хотя мне не было тридцати, а он подбирался к нынешнему моему возрасту, – и когда наша группа оказалась в Штатах, он устроил в нашу честь грандиозный прием. Мы поехали к нему – и тут нас задерживает типичный американский шериф: оказывается, ни американские группы в России, ни советские группы в Америке не могли более чем на 35 миль отклоняться от места постоянного проживания без согласования с Госдепом. А в воскресенье кому дозвонишься? И тут шериф говорит: ребята, мне и самому стыдно вас задерживать. Мы придумаем компромисс. Я вам сюда, на тридцать пятую милю, привезу Стейхена. И пионер американской фотографии на автобусе – с раскладными стульями, гостями и закусками – выезжает к нам в чисто поле, на тридцать пятую милю, где мы и пируем.
– Иногда мне кажется, что ваша доброта – во многом от самолюбования.
– Где ты нашел самолюбование? Я себе интересен, как любой другой человек, но я еще в середине семидесятых написал: у меня процентов семьдесят стихотворений – лом, хлам! Я предложил Чаковскому в «Литературке» сделать рубрику: писатели о своих недостатках. Хорошо, сказал он, ваша колонка у нас есть, а кто второй?
– Куда, по-вашему, повернет сейчас эстетика поэзии?
– Ты знаешь, это абсолютно неважно. Важно, чтобы брало за душу. Я замечаю интересную вещь: ведь у людей должна быть искорка в глазах, надежда какая-то. Сейчас я замечаю эту искорку – но главным образом у людей малоприятных. У них есть и надежда, и перспектива, и тайное веселье. А у людей безоговорочно хороших глаза потускнели, и это не очень хорошо. Надо бы нам опять начать серьезно относиться к нашей профессии. Аудитория, как женщина, не прощает одного.
– Чего?
– Скуки.