– Мы действительно ничего сделать не можем. Вероятно, мистер Кархарт или доктор Стэнпоул что-нибудь придумают. Нам не следует никому ничего говорить, потому что… потому что они только напугают Чумного, а он – их.
– Так или иначе, – продолжил Финни, – в тот момент я понял, что война – настоящая.
– Да, думаю, эта война настоящая. Но твоя мне нравилась больше.
– Мне тоже.
– Я бы предпочел, чтобы ты ничего такого не понял. Зачем ты это сделал? – Мы снова принялись хохотать, обмениваясь чуть виноватыми взглядами, как два человека, последний раз видевшиеся на беспутной пьянке, а теперь встретившиеся на чаепитии в доме священника.
– И все же, – сказал он, – ты прекрасно выступил на Олимпийских играх.
– А ты был величайшим политическим комментатором всех времен и народов.
– Ты отдаешь себе отчет в том, что завоевал все золотые медали во всех видах спорта? Никто в истории человечества ничего подобного не совершал.
– А ты был автором всех сенсаций во всех газетах мира. – Солнце гримасничало и плясало между миллионами пылинок, висевших в воздухе между нами, и отбрасывало сверкающую зыбкую лужицу света на пол. – Никто никогда в жизни не делал ничего подобного.
Бринкер в сопровождении трех соратников в большом волнении явился к нам в комнату тем вечером в десять ноль пять.
– Идемте с нами, – сказал он решительно.
– Уже был отбой, – возразил я.
– Куда? – одновременно спросил Финни с большим интересом.
– Увидите сами. Ведите их. – Его друзья бесцеремонно приподняли нас и потащили к лестнице. Я думал, что намечается какой-нибудь грандиозный финальный розыгрыш: старший класс покидает школу под фанфары – мы украдем язык школьного колокола или привяжем корову в часовне.
Но они повели нас к Первому корпусу – несколько раз горевшему и восстанавливавшемуся, но всегда называвшемуся Первым корпусом Девонской школы. В нем находились только классные комнаты, поэтому в столь поздний час он пустовал, что заставило нас почувствовать себя еще свободнее. Внушительная связка ключей, оставшаяся у Бринкера, с тех пор как он был старостой класса, тихо звякнула, когда мы подошли к парадной двери, над которой красовалась латинская надпись: «Сюда приходят мальчики, чтобы стать мужчинами».
Ключ повернулся в замке, мы вошли и очутились в зыбкой, сомнительной реальности вестибюля, виденного нами только в дневном освещении и при большом стечении людей. Звук наших шагов предательски отражался от мраморного пола. Мы проследовали через вестибюль к призрачной анфиладе окон, по бледному маршу мраморных ступеней повернули налево, еще раз налево, прошли через двое дверей и очутились в актовом зале. Одна из знаменитых девонских люстр с подвесками в виде мерцающих «слез» сеяла тусклый свет с высокого потолка. Через весь зал, ряд за рядом, вплоть до высоких смутно просматривавшихся окон, тянулись черные скамьи в колониальном стиле. В дальнем конце был устроен помост, отгороженный от зала невысокой балюстрадой. На помосте сидело человек десять старшеклассников, все в черных выпускных мантиях. Наверное, будет что-то вроде школьного маскарада, подумал я, с масками и свечами.
– Вы все видите, как хромает Финеас, – громко произнес Бринкер, когда мы вошли. Получилось слишком громко и слишком грубо; мне захотелось двинуть ему как следует. Финеас был ошеломлен. – Садитесь, – продолжил Бринкер, – в ногах правды нет. – Мы сели в первом ряду, где уже устроились восемь-десять других учеников, смущенно улыбавшихся тем, которые возвышались на помосте.
Что бы ни задумал Бринкер, место он выбрал ужасное. В актовом зале не было ничего забавного. Я вспомнил, как сотни раз тупо таращился через эти окна на вязы Центрального выгона. Окна, затянутые чернотой ночи, приобрели мертвенный вид – были слепы и глухи. На обширном пространстве стен неясно вырисовывались очертания картин – портретов маслом покойных директоров, одного или двух основателей школы, былых заведующих кафедрами, какого-то легендарного спортивного тренера, которого никто из нас в глаза никогда не видел, некой дамы, совершенно нам неизвестной – благодаря ее наследству школа была существенно перестроена, – безымянного поэта, чье творчество, как считалось, когда он учился в этой школе, предназначалось в первую очередь грядущим поколениям; какого-то юного героя, выглядевшего театрально в мундире времен Первой мировой, в котором он и погиб.
Я подумал, что в таком антураже любой розыгрыш обречен на провал.
Актовый зал использовался для общих лекций, дебатов, спектаклей и концертов; из всех школьных помещений в нем была самая плохая акустика. Я не мог разобрать, что говорил Бринкер. Он стоял на полированном мраморном полу перед нами, но лицом к помосту, и обращался к сидевшим за балюстрадой. Я различил лишь слово «расследование» и что-то насчет «нужд родины».
– Что это за пустая болтовня? – сказал я.
– Не знаю, – коротко ответил Финеас.
Бринкер повернулся к нам, продолжая говорить: